Корней Чуковский - Страница 250

Изменить размер шрифта:

Безоглядная свобода страстного рассказа о человеческой душе, – свобода, которой отмечены его критические работы 1920-х годов, – действительно ушла. Оксман писал Чуковскому в 1958 году, прочитав его книгу воспоминаний: "В Ваших замечательных портретах больших людей и зарисовках таких событий, как «Потемкин» в Одессе, больно ранят некоторые лирико-политические отступления, врывающиеся в Ваши музыкальные (да, именно музыкальные по своему высокому строю) композиции как ложные ноты. Я нисколько не сомневаюсь в глубокой искренности некоторых из этих ламентаций, но звучат они фальшиво,помимо Вашей воли, и нельзя, чтобы они остались на века,которые будут жить Ваши мемуары".

И прилагал к следующему письму листочек с замечаниями: «Нынешняя концовка… главы о Житкове несколько нарушает прежнюю тональность рассказа, надумана и претенциозно-дидактична, какое-то маршаковское моралитэ („Я же считал своим долгом…“, „для каждого поколения советских детей…“, „явил собою прообраз типичного советского ребенка“!!!)…В абзаце „Но эта ложь уже никого не обманывала“ от слов „Потемкинские дни“ до „Чуть только кончилась забастовка“ я бы исключил из воспоминаний, как жанрово-чуждую политграмоту».

Оксман безошибочно уловил фальшь: действительно, отмеченные им фрагменты больно режут читательский глаз – именно своей назидательностью, дидактичностью; они, кажется, и рассчитаны-то были не на читателя, а на туповатого редактора с глупо-каверзными вопросами: а почему вы не пишете, что Житков – советский писатель, почему вы говорите только о его дореволюционном детстве? Потому, с тоской отвечает ему заблаговременно Чуковский, что о более позднем его творчестве знали все, а детство Житкова имеет большое воспитательное значение для советских детей, ибо он был, можно сказать, прообразом советского ребенка (впрочем, спортивность советских детей и увлечение наукой и техникой К. И. действительно считал важной заслугой советской педагогики). Хорошо, а почему вы не показали роль большевиков в подготовке восстания, зачем так подробно рассказываете об этом трагическом эпизоде революционной борьбы? Очень просто, барабанит Чуковский, этот день «сыграл такую важную роль в моей жизни, что стоил по своему значению нескольких лет. То же самое, конечно, могли бы сказать о себе и многие тысячи моих современников». Все, хватит, я отчитался, пропустите книгу!

Оксман фактически убеждает его убрать «марочки», отказаться от перестраховки, мягко увещевает: ваша книга – не на сегодняшний день рассчитана, а на будущее, в будущем эти реверансы никому не нужны. Но марочки эти, моралите, дидактизмы, поучения и самообъяснения в последние годы нередко встречаются в писаниях Чуковского: все меньше он верит и редакторам, и читателям, и коллегам (судя по записи Кирпотина – правильно не верит), и себе самому: я стар, я бездарен, все фальшиво, у меня склероз, ничего не получается, пора на покой…

А встретит коллегу из числа ортодоксов – и задирается, едко шутит, целует женщин, шокирует выражением пылкой страсти… (а те принимают за чистую монету цитаты из начатой им когда-то в тех же двадцатых годах и тогда же брошенной оперетты «Чертецца»: «Дорогая, дорогая, приходи ко мне нагая, наставлю ему рога я, мужу твоему»).

Кирпотин недоумевает:

"Утешает полуослепшую Пароковекую, и хорошо утешает, и вдруг ей, старухе:

– Расскажите про свою первую брачную ночь.

Гаер, шут – что это маска? (Так в тексте. – И. Л.)Но боюсь, под маской уже лица не осталось. Есть фигура бодрого старика, общительного, сохранившего все силы, но за фигурой уже нет личности. Над всем довлеет устойчиво: денег, имени, почета. Все удается, но талантливость стареющей личности какая-то суетливая. При таком большом даровании никакого влияния на литературный процесс".

Вот странная судьба сложного человека: каждый проецирует его в свою плоскость и плоскостную эту проекцию интерпретирует по-своему, невидимое глазу содержание толкует как пустоту.

Пушкина тоже называли пустым человеком.

Auctor Crocodilii

Первое приглашение в Оксфорд пришло в марте 1962 года. Корнея Ивановича приглашали принять звание доктора литературы Honoris Causa –то есть без защиты диссертации. Чуковский изумился: «Неужели я и в самом деле достоин такой чести? Кроме удивления, никаких чувств это во мне не вызывает». Стал добиваться разрешения властей (и литературных, и государственных) на поездку. Разрешение было дано в конце марта, одновременно с объявлением о награждении Чуковского орденом. К. И. собирался, решал, что едет, потом вдруг менял решение. Следы внутренних борений остались в дневнике (запись от 5 мая): «Вдруг мне расхотелось ехать в Англию. Тянет к усидчивой работе над новым изданием „Живого как жизнь“. К тому же Марианна Шаскольская нарисовала мне такую мрачную картину шпионажа, шантажа, провокаторства английской полиции, что поездка показалась мне опасной, ненужной, бессмысленной. Скорее в Переделкино, за письменный стол!! Но приехал Коля и уверил меня, что все это вздор, что в Оксфорде я буду чувствовать себя спокойнее, чем в Переделкине, что ждет меня уют и тишина, что Марина будет охранять меня от всяких опасностей, – и я решил ехать». Марина Чуковская вспоминала: «Естественно, что отпустить его одного в восемьдесят лет немыслимо. Необходим спутник, знакомый и с его образом жизни, и с привычками, и с постоянной изменчивостью его натуры. Выбор пал на меня».

18 мая К. И. писал в дневнике: «Дождь. У меня на губе выросла лихорадка. Я охрип. Завтра утром – даже дико сказать! – я в Англии. С этакой-то мордой – 80-летний. Совестно. Марина совершила чудеса. У нее в сумочке – билеты на самолет и деньги – 1500 фунтов стерлингов. У нас с Марией Борисовной никогда не было больше 15-ти».

Конечно, он волнуется, возвращаясь в страну своей юности.

Марина Николаевна вспоминает, как К. И. потерял, поднимаясь в самолет, на трапе калошу, она поскакала вниз, ее подняли и вернули на место – но прыгающая калоша как-то сама собой задала тон поездке – веселый, неофициальный. Чуковский «был оживлен, чувствовал себя превосходно и все время обращал мое внимание на те города и страны, над которыми мы летели». В аэропорту российских гостей встречал Питер Норман, преподаватель русского языка в Лондонском университете, – человек, которого однажды К. И. встретил в Переделкине, догадался, что он англичанин, остановил, повел к себе читать стихи.

И вот Оксфорд, и Чуковский упивается им: "Был в Бодлейн Library [18]– чудо! Letters of Swinburn, [19]собр. соч. Троллопа. Чудесное издание Газзлита – и красота дивная, гармоничность всего архитектурного ансамбля подействовала на меня как музыка". Следующая запись начинается со слов «Счастливейший день».

Рассказывать про Оксфорд очень трудно – разве что описывать и перечислять: сероватые, побуревшие, старые стены из желтого песчаника, башни и шпили. Рынок, кондитерская, книжный магазин, мягкая зелень, велосипеды, могильные плиты со стертыми буквами, утопающие в траве. Ласковый, тихий, поэтичный город, заросший старыми деревьями, увитый плющом, населенный не только студентами и профессорами, но и белками, оленями, лебедями, он умиротворяет и останавливает разбег. Величие может позволить себе улыбку: каменные монархи на ограде вокруг Шелдонского театра строят смешные рожи, современные студенты нахлобучивают им на головы полосатые колпаки, отмечающие дорожные работы. Между соборами, учебными корпусами, библиотеками деловито снуют аспиранты, монахини, туристы, родители с детьми, молодые пары, официальные делегации, идет несуетная жизнь на фоне вечности. Город сам по себе очень подходит Чуковскому: он хранит невообразимые богатства, крепко стоит на традиции – и непринужденно вбирает всю свою колоссальную историю в сегодняшний день, насыщает ею свою повседневность; история не отменяет, а обогащает ее.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com