Корень жизни: Таежные были - Страница 71
В надежде, что человек еще жив, Петрань засунул руки под его куртку и ощутил на груди тепло. Затормошил его, снял иней с лица, разжал рот и стал сильно вдыхать в него горячий воздух. Через несколько минут белые веки приподнялись, а губы чуть слышно прошептали: «Владивостока… третий день…» Петрань натянул на его мерзлые руки свои рукавицы и что есть духу побежал в поселок за помощью.
Ах Петрань, Петрань! Добрый, но наивный человек! Ну почему ты не разжег около окоченевшего человека костер и не уложил его рядом на постель из дубовых веток! Ты надеялся приехать сюда на машине через полчаса? А что такое тридцать минут для почти совсем замерзшего человека! Ты думал, что скажешь одно лишь слово любому шоферу, и он на предельной скорости помчится в снежной коловерти спасать человека? А разве ты не знал, что и среди шоферов есть негодяи? Вроде того, что стоял около бензоколонки с работающим мотором грузовика, спокойно выслушавшего твой отчаянный крик, мольбы и равнодушно буркнувшего: «Не поеду, некогда». Да, не думал ты, Петрань, что только через три часа лихорадочных поисков найдешь шофера с сердцем… Не станем винить тебя, но три часа для человека, в котором искра жизни теплилась лишь в груди, было много.
Сознание Юдакова прояснялось медленно и трудно. Появилась дрожь в теле, разливалось тепло. Оно расползалось из груди к голове и ногам, зажигало лицо, раскаляло огнем поясницу и поврежденную ногу. Сначала он почувствовал около себя людей, а по запаху догадался, что в больнице. Потом проясненно увидел трех суетящихся женщин. Та, что годилась ему в матери, плакала. «Няня», — подумал. А самая молодая — вроде сестры Наташи — была по-прокурорски строга и сосредоточенна, как на трудном судебном процессе. В ее маленьких нежных руках появлялись то горсть снега, то шприц, то какие-то бутылочки. «Врач», — оценил.
Никогда Юдаков не увлекался выпивкой, но тут подумал: «Глоток бы водки…» И только подумал, как молодая приподняла его голову, неожиданно ласково пропела над ухом: «Открой рот, миленький», и его обожгло что-то крепкое, сладкое, живительное, пахнущее спиртом, чаем, какими-то лекарствами. И впервые он не удержал слез. Слез благодарности, радости возвращения к жизни. Сначала в семью, потом в институт, а чуть позже — в горы. К жене и детям, Игорю и Бромлею, к Ленивому, Осторожной. К жару солнца, теплу друзей и запаху тайги. И к работе, наверстывая упущенное.
Пока на бешеной скорости с ревом сирены мчалась в Поляны из города автомашина с красными крестами и крупными цифрами «03», которой встречные громадные лесовозы безропотно уступали дорогу, прижимаясь к обочине… Пока шли телефонные переговоры и летели тревожные слова срочных телеграмм со словами «жизнь в опасности… высылайте… приготовьте…». Пока три заботливые полянские женщины отвоевывали у смерти каждую частицу замерзшего тела, каждый палец… Анатолий все увереннее и радостнее сознавал, что гибель уже позади, и самое страшное, что еще не минуло — нога. И даже если он ее потеряет, все равно будет жить и трудиться. Полевого материала накоплено много, писать — не ходить, а если подумать… ведь летал же Маресьев с протезами. «Как это прекрасно — любимое дело, — думал Толя. — Тысячу раз прав Горький: «Когда труд — удовольствие — жизнь хороша». И особенно она хороша, если вырвался из смерти, которую видел в упор…»
И прибытие во Владивосток санитарным вертолетом было радостным, как и первые дни в клинике. Бесконечные встречи с родными, друзьями и просто коллегами тоже бурным потоком несли радость. Счастье возвращения в этот теплый, чистый и светлый мир.
Дотошно-кропотливое медицинское обследование устами главврача вынесло предварительное заключение:
— Бедро срастется, а вот с кое-какими пальчиками придется расстаться. Самое тяжелое, что может оставить крепкую память о походе — ампутация части стопы. Но мы постараемся и без этой операции. Я прям и честен с тобой, потому что у тебя крепкие нервы и сердце. И не сердце у тебя — машина! Оно все выдержит!
— Доктор, писать-то я смогу?
— Какой разговор!
— А… ходить в тайгу?
— Вероятно, тоже сможешь… Только не бегать. Наверно, прихрамывать будешь, — с тихой бодрящей улыбкой предсказывал главврач.
Этот человек в белом халате уловил слабые тени, метнувшиеся по лицу больного, пелену грусти в глазах и поспешил смахнуть и эти тени, и эту грусть:
— Ну и что же, дорогой мой человек? Ты уже на всю свою долгую в перспективе жизнь набегался, и теперь можно ходить спокойно. Тише едешь — дальше будешь. Главное — сможешь писать, а на машинке шлепать обеими руками. Ведь вот эти пальцы здесь, и этот тут — они живые. Видишь — белые! И гнутся.
Юдаков посмотрел на забинтованные кисти рук — два «живых» пальца на правой руке и один на левой — и подумал: «А на тех гангрена?»
— Ничего, сделаем операцию, как только окрепнешь малость. А потом новые пальцы приделаем, не хуже этих… Зато ты теперь воробей стреляный. До самой смерти будешь помнить, что в тайге неосмотрительность хуже плохой шутки с твоим тигром. Засни-ка лучше, — похлопал его врач по груди и боком вышел из палаты, обнадеживающе и ободряюще улыбаясь.
Юдаков представил себя беспалым, хромым. Плохо, конечно, но как все же и это хорошо в сравнении с тем, что стало бы, если б не Петрань. Тогда ничего бы не стало. И умиротворенно заснул, отметив и еще одно «хорошо», — когда не надо бороться со смертью.
А проснулся — вошла Зоя с детьми, и он снова был счастлив. Потом пришел Игорь, в его голубых, как горно-таежные озера, глазах — радость и печаль. Говорили много и обо всем: о роковом походе к Полянам, о Стойбе, о недоделанном, недоработанном. Планировали, мечтали, загадывали. Уходя, Игорь сказал: «Хорошо, что все хорошо кончилось». И Толя улыбнулся.
А вовсе не все было хорошо. Юдаков и сам чувствовал что-то неладное: тошнота, озноб. Врачи сначала говорили, что для чудом вырвавшегося из объятий смерти это вполне естественно и преходяще, но вскоре грохнули короткие и страшные слова: «Не работают почки».
Еще недавно этот диагноз был смертельным, больной в несколько мучительных дней погибал от самоотравления. Но теперь имелась искусственная почка — умная и сложная машина, очищающая кровь от ненужных и вредных продуктов. Подкатили к койке больного нечто вроде стиральной машины, сверкающей никелем и эмалью, одну трубочку ввели в локтевую вену, другую — в бедренную. И зациркулировала кровь в той чудо-машине, возвращаясь в организм чистой и живительной. А собственные почки тем временем отдыхают, лечатся, сил набираются. Если им это удается, человек остается жив.
В новом «туре» борьбы за жизнь утонули один день, другой, третий. Уремия была тяжелой, Юдаков прекрасно понимал, что это значит и чем грозит, но держался удивительно спокойно, веря в силу своего организма. Он даже улыбался, встречая многочисленных посетителей, и улыбкой провожал их.
Только улыбки эти были разными. Своему начальнику, мудрому и бесконечно доброму профессору Бромлею он улыбался тревожно и виновато: «Не подвел ли своей бедой, не взгреют ли его за то, что научный сотрудник ушел в тайгу один?» Профессор улавливал эту тревогу и говорил: «Выздоравливай, все остальное чепуха». И отвлекал Толины мысли деловыми разговорами о том, что теперь надо будет форсировать работу.
Жену Зою и сестру Наташу Анатолий встречал улыбкой нежной и ласковой, Игоря — теплой и приветливой. И друзьям, и знакомым, и незнакомым улыбался — каждому с особым оттенком. Ему тоже все улыбались, но в тех встречах и улыбках была тщательно скрываемая тревога.
Юдаков выстоял, выжил и в этой беде. Через несколько дней его почки заработали — сначала чуть-чуть, потом увереннее, сильнее. И наконец насовсем укатили ту чудо-«стиральную» машину. Казалось, теперь все беды и опасения ушли. Он ел, пил, смеялся. Подолгу разговаривал, читал книги. Договорился с Бромлеем и Игорем о работе, которую хотел начать сразу же после больницы, обсудил план и содержание «Белой книги о тигре», наметили время защиты диссертации, которая, верил он, не могла не быть успешной. Зое обещал оторваться-таки от дел и всей семьей поехать отдыхать — в кои лета раз!