Корень жизни: Таежные были - Страница 31
Изюбр судорожно прыгнул к берегу несколько раз и остановился на отмели, как бы забыв, что делать дальше. Сначала он с трудом повернул голову туда, откуда были молния и гром, но вдруг сторона та стала ему совсем безразличной. Куда больше захотелось прилечь и закрыть глаза… Тихо опускаясь на передние ноги, он вытянул шею и мягко положил голову на гальку в мелкой воде, до последнего мгновения оберегая нежность растущих пантов, и лишь после этого, как бы убедившись, что теперь не страшно, рухнул, расплескав воду, вытянул мелко задрожавшие ноги, безвольно уронил уши. Глаза он прикрыть так и не успел, и в них навечно застыли вода и небо, зелень и голубизна, страдание и отрешенность, страх и тоска.
Игорь Петрович причалил рядом, шагнул из оморочки в густо покрасневшую воду и подошел к своей добыче. Он смотрел на литое тело убитого зверя, и этот дорогой, долгожданный трофей его не обрадовал. Равнодушно, как-то машинально потрогав еще пульсирующие жизнью золотистые панты, он даже не подумал, что они прекрасны, а вышел на берег и тяжело опустился на валежину. И только теперь заметил: в дальнем крае залива вместо семьи изюбров осталась лишь испещренная волнами вода да широко забрызганная галька берега.
«…Был зверь, и нет его, — думал Игорь Петрович. — Пятнистым теленочком бегал за бдительной и заботливой матерью, беспрестанно толкаясь мордочкой в ее живот. Потом были первые снега и морозы, затем снова пришла зеленая весна, но уже без матери. Жизнь в неустанной осторожности, постоянные бега то от волка или человека, то от рыси или тигра, а то просто от подозрительного места. Были зимний голод и летняя сытость, снежная стужа и зеленая духота. Долгое безразличное равнодушие к своим сородичам сменялось волнующим вниманием, когда хотелось завести побольше подруг, хотя бы это и стоило трудных поединков с соперниками. Драки и рога, рога и драки. Вот эти панты к концу лета должны были вырасти в могучие красивые рога и окостенеть до железной твердости, стать турнирным оружием, украшением, отображением силы и здоровья. Месяц он отстаивал бы право на любовь и потомство, потом, перегорев в страстях, носил бы рога всю зиму и к весне сбросил, чтобы на их месте бережно отращивать новое оружие к новым турнирам. Все было в его жизни, а остались лишь панты и мясо, которых тоже скоро не станет».
Игоря Петровича вдруг придавило неожиданно тяжелым вопросом: «Зачем было стрелять в изюбра? Лишать его жизни ради того, чтобы срубить панты, сдать в промхоз, где бы их высушили, законсервировали, а потом настояли лекарство, помогающее не столько от разных болезней, сколько от мужской немощи? Но ведь такое же лекарство получают в оленесовхозах, где панты просто срезают с животных, не лишая их жизни. А сколько пантокрина могут дать домашние северные олени, в растущих рогах которых тоже сила, но на которых до сих пор люди не обратили внимания… Нет, это слишком хозяйственные рассуждения, а вопрос прост и прям: зачем убил? Валя бы спросила: «Что тебе надо было — эти панты? Мясо? Или еще что?» Ну, если бы даже и надо было, все равно — разве у диких животных нет права на жизнь? И не лицемерим ли мы, называя их своими братьями меньшими?»
Он вспомнил все доводы, которыми отражал нападки жены, и тем не менее пустил в ход именно ее логику, когда «противоохотничьи» вопросы начал задавать себе. Но в ту минуту ему еще не стало очень уж совестно, потому что выстрел формально был по закону и праву. И он не застыдился своего прошлого, не намеревался осуждать друзей по страсти и увлечению. Однако пришло неожиданное, но твердое в простоте решение: этот его выстрел должен быть последним. Прозрение ли это было или сентиментальность уставшего, измотанного разными проблемами человека? Может, проявилась возрастная трансформация души? Да не все ли теперь равно, если решение принято!
На его неподвижное колено, попорхав немного в нерешительности, осторожно села красивая синяя бабочка-хвостоносец. Краски на ее как бы дышащих в движении крыльях были изумительно чисты и переливисты, а усики и вздрагивающее тельце казались такими хрупко-нежными, что Игорь Петрович, любуясь, отвернулся в сторону, чтобы не вспугнуть, не обдать дыханием. «Какая прелесть это крошечное существо, — думал он. — В нем тоже заботы о еде, страх перед опасностью, стремление к продлению рода. Но изюбр — не бабочка, он неизмеримо сложнее…»
На душе стало тяжело. Игорь Петрович зашел в воду, умылся и, не вытирая лицо, побрел вдоль берега. Окрестный лес все окунался и окунался в чистые воды залива, а сам залив как бы купался в ослепительном свете поднявшегося солнца. Радостно порхали птицы, суетились белки, бурундуки и полевки, мельтешили бабочки, ползали, куда-то спеша, аспидно-черные муравьи. В зеленых разливах лесного разнотравья синели, краснели, желтели и белели чистой прелестью цветы, о чем-то чуть слышно шелестели листья, перешептывались деревья. Во всем жизнь. Не стало ее только в том изюбре, тело которого остывало на отмели…
В вершине залива Игорь Петрович вылез на крутой берег и прилег в тени старого, дуплистого, согбенного дуба, будто поставленного на колени неумолимым временем. Он смотрел в высокое небо через густые зеленые сплетения ветвей, но не видел ни неба, ни веток, потому что вспоминал свои прошлые выстрелы, спрашивал себя, всегда ли они были безусловно необходимы, и сам отвечал: не всегда.
«Ах, боже мой! — думал Игорь Петрович. — Да неужели все прошлое теперь переосмысливать, переоценивать! Да, стрелял по уткам в брачном наряде, по токующим тетеревам и глухарям, но один ли я?»
Когда Игорь Петрович, случалось, еще в неостывшем возбуждении рассказывал о весенней охоте Вале, она тихо и укоризненно спрашивала: «Неужели в ваших охотничьих душах нет ничего святого?» Тот вопрос теперь повторялся в душе Игоря Петровича много раз, и ему нечего было ответить.
Мысли и воспоминания одолевали: «Стрелял, не задумываясь, петухов на тетеревиных токах, в их весеннем брачном буйстве. Сбивал вальдшнепов, ищущих в густоте вечерних сумерек подруг. Убивал неповторимых в брачных нарядах и своеобразном экстазе турухтанов, подманивал на выстрел изюбров в пору их свадеб. А по какому праву? Ведь животные — пусть в них много инстинктов! — тоже испытывают сильное влечение к избранному, и нередко единственному. Они знают, что такое тоска разлуки, ревность, горе отверженного и счастье взаимности…»
И чем больше вспоминалось и думалось, тем крепче становилось решение повесить ружье на стенку раз и навсегда. Охоту как таковую Игорь Петрович не осуждал, нет. Она, верил он, не будет «упразднена» и в отдаленном будущем, хотя ее законы и кодексы безусловно подвергнутся пересмотру. Охота была, есть и будет составной частью охраны природы. И все же… «Пусть теперь, даже по самым усовершенствованным правилам, стреляют другие, — решил он. — И пусть не осуждают меня, не зовут отступником. Был ведь Лев Толстой страстным охотником, а в пятьдесят лет от охоты отказался раз и навсегда».
…Сильный «Вихрь» легко гнал лодку вниз по Уссурке. Игорь Петрович был внимателен, вовремя увертывался от карчей и камней, умело проходил опасные места, заломы, узкие и скальные прижимы. Но на фоне воды и неба, лесистых сопок и каменистых обрывов он ясно видел золотистого пантача с высоко поднятой головой, а рев мотора в нескончаемом ритме повторял и повторял короткий, как тот роковой выстрел, вопрос: «За-чем-у-бил, за-чем-у-бил, за-чем-у-бил…» Эхо этого осуждающего, неотступно-укоризненного моторного голоса широко разбрасывалось по горам и лесам, воде и небу. По всему прожитому. И даже по всему тому, что еще предстояло прожить…
НА НЕРЕСТИЛИЩЕ
Вертолет завис над узкой речной косой, боязливо приспустился до метровой высоты. Повинуясь резкому нервному взмаху руки пилота (выгружайтесь, мол, сесть не могу: опасно!), мы лихорадочно сбросили рюкзаки, тюки, лыжи и прочий экспедиционный скарб, поспешно спрыгнули на него сами и придавили телами, чтобы не разбросало вихрем воздуха от громадного винта. Машина, словно обрадовавшись, взмыла вверх, лихо накренилась и исчезла за теменью леса.