Корень жизни: Таежные были - Страница 15
— Все сохатые… Четыре… Больше не будет… Зюбри пришлепают после них, они сейчас ждут своей очереди.
Лоси солонцевали долго и шумно и удалились через час. Ушли трое, четвертый же улегся на площадке и начал бесцеремонно скрипеть и чавкать жвачкой да урчать утробой. И Федя направил на него пронзительный луч.
Лось обалдело уставился встречь режущему свету, высоко подняв голову и навострив уши: глаза его ярко светились зеленью. Выдержав несколько секунд, он легко вскинулся и затрусил прочь, развернув уши назад и изредка оглядываясь. У леса остановился и еще раз обернулся, видимо, силясь понять случившееся, но, не заметив опасности, все же — от греха подальше — скрылся.
А тишина вернулась снова, и окунулись в нее черное небо, и мерцающие светляки звезд, и наше томительное ожидание.
Через десяток минут Федя шепнул:
— Пришел зюбряк, вон стоит, далековато… Замри.
Я и так-то дышал еле-еле, даже моргать боялся, а все слушал и глядел, но ничего, кроме ночной тишины, не видел и не слышал. Лишь таинственным чутьем угадывал, ощущал, что зюбряк рядом, что он весь во внимании и при малейшем подозрении уйдет. Но не ушел.
Федя осветил его, когда он зашлепал и зачавкал совсем близко, почти под нами. Это был огненно-красный бык с отменными пантами… Я любовался им секунду. Хотелось криком взорвать эту предательскую тишину, этот обманчивый покой, чтоб зверь единым махом выскочил из гибельного снопа света, но… Федя имел полное основание на выстрел, потому что охота была его профессией, его правом, одним из главных источников жизни…
И теперь, много лет спустя, я нет-нет и вспомню, как, виртуозно ловко и быстро орудуя ножом и топориком, огнем и дымом, Федя превратил добытого зверя в товары и продукты. Все в дело пошло. Даже желудок.
Он, радостный и веселый, рассказал мне обещанный случай, с которого я должен был «со смеху помереть».
— Пантовали мы на одной речке. С Кешкой. Там солонцы ба-а-ль-шие! Знаменитые! Непуганый зверь даже днем приходил. Как-то Кешка захотел полежать с винтовкой на краю «карьера» еще при свете. Прошел час, другой, было время ужинать, на ночные сидьбы готовиться, а нет моего компаньона. Окликнул раз, другой — не отзывается. Уже когда темнеть стало, не выдержал, пошел. И что ты думаешь?
Федя уже не мог рассказывать спокойно, и нож перестал играть в его руках.
— Лежит Кешка на брюхе пластом и не шевелится. «Ты что, оглох, палки-елки?» — спрашиваю его, а он молчит. Повернул его лицом к себе — смотрит. Но лицо какое-то неживое, как снег или молоко. Тут я рядом увидел совсем еще свежие следы тигра. Ясное дело… амба к нему подошел сзади, а когда Кешка увидел страшилище в метре, то…
Дальше я, борясь со сном, с трудом разбирал то, что Федя рассказывал:
— Надавал я Кешке по щекам, чтоб очухался, но он так и не смог говорить, а только мычал и махал рукой в гущу леса: туда, мол, ушел амба… А около балагана мой друг поскользнулся и шмякнулся да головой о кедровый корень так ударился, что загудело дерево и даже хвоя с него посыпалась. И тут же заговорил. А я ему: «Ну везучий ты, Кешка. Были бы у тебя мозги — сотрясение получил бы обязательно».
Журчал «нарзаном» ручеек, гудели комары и мошки, звенел оживающий зарею лес, а моя голова ломилась от впечатлений, полученных в только что окончившуюся ночь.
ЖИВОЕ СЕРЕБРО ХРУСТАЛЬНЫХ ОМУТОВ
Весною и в первой половине лета изюбри, а особенно пантачи, спасаясь от жары и гнуса, часто покидают поймы и долины рек и уходят в горы. Там им благодать: прохладно, спокойно, сочных кормов полно, ветер освежает. И нежные панты нет нужды оберегать от комаров, мошки, слепней, оводов и прочей мерзости, оставшейся далеко внизу.
Но что уходят — все знают. Нам же, охотоведам, нужно было выяснить конкретно: в какие горы изюбры поднимаются, на каких вершинах и хребтах концентрируются. И мы, взвалив рюкзаки на спину, ходили по кручам и высям. Днем изнывали от знойного солнца, ночами дрожали от холода, то и дело мокли под дождем. Обшаривали в бинокль синие дали, рассматривали следы, разгадывали тайны изюбриной жизни.
Забрался я однажды с Федей в ту высокогорную глухомань, где самые истоки ключей и речек можно не увидеть, а услышать или почувствовать нутром: они чуть слышно лопочут и булькают где-то под россыпями камней и обомшелых глыб крутобоких распадков, окруженных криволесьем да темно-изумрудными коврами кедрового стланика.
Жарко ярилось солнце, красовались разноцветьем мхов и лишайников скалы, суетились и цвиркали сеноставки. Где-то рявкали медведи. А нас манили уходящие вниз, к далекому Бикину, могучие первозданные леса, так плотно укутавшие беспорядочно разбросанные сопки, что казались они фантастически окаменевшими громадами зеленых валов океана. И неодолимо туда тянуло еще потому, что очень хотелось пить.
Мы устало прыгали с камня на камень, да все вниз и вниз по распадку, потом пошли поперек нашей тропы «кресты» и «костры» из валежин, преодолевать которые стоило пота и загнанного дыхания. Вода из подземелья шумела уже звонче и радостнее, и, пожалуй, можно было ее увидеть, разобрав камни. Но Федя рассудил: «Еще чуток пройдем — и обопьешься». Мы стали ломиться дальше, потом вылезли к кромке загустевшего зеленобородого ельника, к радости своей, нащупали там зверовую тропу и облегченно, успокоенно зашагали вдоль распадка. А через четверть часа пили родниковую воду как истомившиеся жаждой верблюды, потом, немного остыв в тени на плотных прохладных подушках мха, блаженно растянулись в холодной чистоте ледяной струи, которая через десяток метров снова заныривала под камни.
Я предложил тут же и отабориться, потому что солнце уже круто падало к сопкам, но Федя спросил:
— Харьюзов половить хочешь? Через километр пойдут ямы, в них они теперь собрались, потому как ключ сильно обсох… Изголодались, ждут нас.
Мы оделись, взвалили на плечи рюкзаки и пошли на штурм того километра.
…Первая яма оказалась небольшой: десяток саженей в длину, вполовину меньше того в ширину и глубиной до полутора метров. С одного берега галечная коса, с другого — сухой крутой яр с еловым редколесьем и травяными полянами… Я уже готов был изречь: «Здесь наш причал… Сбрасываем рюкзаки!» — благо место для табора было великолепным. Но Федя предостерег меня от крика, знаками приказав не шуметь… Поманил за собой пальцем… И мы заглянули в тихую, темную, удивительную прозрачность омуточка.
Дно его было устлано крупной галькой и валунами с возвышавшимися над водой обомшелыми макушками. Лениво шевелились зеленые и бурые космы водорослей. Блестела утопленная бутылка, рыжели несколько проржавевших консервных банок, белел лосиный череп. «Какие тут хариусы», — подумалось. А Федя, будто уловив мое разочарование, успокоил:
— Штук двадцать… А то и тридцать… Все большие… Не пугай.
Я же до рези в глазах всматривался в каждый камень, в каждую прядь водорослей, но так ничего и не увидел. Только мелюзга шустрила стайками. Друг пояснил:
— Когда харьюз стоит, очень трудно его заметить. Тут чутье нужно.
У него-то чутье было.
Пока я готовил место под палатку, Федя вырезал длинный хлыст, очистил его, привязал леску с крючком… Пока я собирал сушняк для костра, он разломал старый еловый пень и набрал целую горсть жирных белых короедов и с удочкой спустился с яра, исчезнув с моих глаз… Пока развязывал и разворачивал палатку, внизу сильно заплескалась вода, а через минуту к моим ногам упал и бешено запрыгал хариус — родной брат знаменитой форели и по крови, и по образу жизни, и по красоте. По оценкам рыбаков — тоже.
То был ослепляющий слиток истинно живого серебра. Он бился и метался, тело его неистово трепетало, а аккуратный рот жадно хватал воздух. Я взял его в руки и подумал: красоту описать невозможно — ее надо видеть. Его тело словно мастерски отлито из благородного металла с ювелирно вычерченной кольчугой чешуи, украшенное чудным громадным опахалом спинного плавника, прозрачно переливающимся едва ли не всеми цветами радуги; а были еще оранжевые парные плавники, серовато-фиолетовые — непарные и широколопастный хвост. Трудно передать словами настоящую красоту только что извлеченного из родной стихии хариуса.