Корделия - Страница 18
Лакей, наконец, все поставил и отправился в свой угол доканчивать прерванный сон. Я пододвинулся к столу и дрожащей от волнения рукой взялся за чайник. Нейгоф встрепенулась…
— Ну, где вам… дайте я разолью… Помните, как бывало, в девятой линии Васильевского острова… Хорошее это было время, Сакердончик! — вздохнула она.
— Ах, Корделия, зачем вы трогаете такие воспоминания… еще больнее от этого делается!
— Вы сами виноваты, зачем вы меня называете Корделией… Ну, какая я теперь Корделия! Да и что вздыхать — прошлого все равно не воротишь… Рассказывайте-ка лучше, что с вами произошло? Отчего вы так постарели? Отчего не носите ваших длинных поэтических кудрей?.. Откуда эти очки, совершенно несвойственные жрецу свободного искусства?..
Очевидно, Марта оправилась, и к ней вернулся ее прежний добродушный юмор. Стараясь быть по возможности кратким, я исповедался перед ней во всех своих злоключениях до теперешнего бухгалтерского состояния включительно. Нейгоф слушала мою исповедь с материнским вниманием, окидывая меня от времени до времени печально-ласковым взглядом.
— Вот и все… по крайней мере — главное! — закончил я. — Теперь вы должны рассказать, каким образом…
Я запнулся, почувствовав всю неуместность вопроса. Но Марта не смутилась и спокойно договорила:
— Вы хотите сказать, каким образом я дошла до того… ну вот до того, что сижу здесь, вместе с вами? Долго, Сакердончик, рассказывать… Как я теперь живу, с кем — право, не все ли равно… Скажу одно: проклинаю тот день и час, когда я переступила порог неупокоевской школы!
— И меня, следовательно… потому что ведь я… я, должен сознаться, во многом способствовал этому шагу…
— Полноте, при чем тут вы… Я сама… Да и вас ли обвинять, когда вы сами теперь… не в лучшем положении — тоже в некотором роде искупительная жертва добродеевских прегрешений. Мы оба тогда толкнулись в этот вертеп… почти в одно время… Оба — молодые, заносчивые, фантазирующие каждый по-своему…
Марта откинулась на стул, заломила руки за голову и почти простонала:
— Ах, Сакердончик, мне и в голову не приходило, какой это важный… какой опасный шаг!.. Не думайте… не мучайтесь — опасность вовсе не тогда началась, когда я победила вас монологом Корделии… позже… помните, в тот злополучный вечер, когда я читала гейневскую легенду. Ведь хороша я тогда была? Скажите мне сегодня, без малейшего лицемерия, очень хороша?
Я взглянул ей прямо в глаза и ответил:
— Хотите знать правду? Никогда, ни после, там на любительском бале, ни раньше — никогда вы не были так приковывающе прекрасны!
В глазах Марты сверкнул точно отблеск минувшего счастья.
— Я сама это сознавала, и в том-то и была опасность… Я только в тот миг, в тот самый неуловимо короткий миг, когда трепетала за кулисами перед выходом, почувствовала вдруг… инстинктивно почувствовала — какой заразой дышат эти кулисы… О, этот предательский закулисный воздух, он весь пропитан ядом порока и соблазна… весь, весь!.. Там каждый темный угол исподтишка рассказывает о заманчивой закулисной свободе… всякий дрянной картонный куст шепчет о тайных свиданиях и вольных поцелуях… А театральная рампа? Такая жалкая, когда она потухнет, и так волшебно озаряющая женскую красоту, когда зажжена… О, сколько блестящих бабочек стремятся на ее огонек… и сколько обожгло на ней свои крылья!.. Бежать бы оттуда надо было… бежать тогда же, без оглядки, в том самом сверкающем наряде, ни на минуту не оставаясь там, ни на секунду!
Марта закрыла лицо руками и умолкла. Плечи ее нервно вздрагивали, грудь тяжело дышала. Мне было не менее тяжело от нахлынувших воспоминаний, и с языка сорвалось ревнивое слово:
— Разумеется, надо было бежать, если вы знали, что за этими кулисами водятся господа… вроде некоего г. Мальчевского!
Марта быстро подняла голову, и лицо ее приняло то неприятно-вызывающее выражение, которое я уловил при проходе ее товарки-хористки. Она, казалось, проникла в мою мысль и отрывисто спросила:
— Вы хотите знать, был ли это он… виновник всего остального? Извольте… Только сначала плесните мне пива… Полнее… не церемоньтесь, maman здесь нет… Она теперь там, в той стране, «откуда ни один еще доселе путник не вернулся…» помните, как вы бывало, декламировали у нас, в девятой линии… Теперь, как видите, я на другой линии… совсем на другой!.. — она осушила залпом стакан и продолжала. — Итак, это был некий господин Мальчевский. Я увлеклась безрассудно, как это только было возможно в те годы… Я потребовала от maman мою часть, рассорилась с ней, и мы удалились с ним туда… куда нас звал тот страусовский вальс… «Wo die Zitronen bluhen!..», сперва на Кавказ, потом в Крым. Мы бы заехали, вероятно, еще дальше, но мои финансы иссякли, а с ними и любовь моего кабальеро… Сначала я (Марта остановилась и кивнула мне, чтобы я наполнил ее стакан), сначала я верила ему, как богу, — верила и в его любовь, и в его имение в Уфимской губернии, и во многое прочее. Ну а потом, когда все обнаружилось, он мне просто остервенел… остервенел, как только может остервенеть постылый любовник… А каким он мне казался раньше элегантным, красивым, как говорят «distinguЙ» [8]. Ах, все они такие с виду, эти петербургские distinguЙs! Это, как распевают у нас в хору…
Она нервически рассмеялась, но тотчас же закашлялась сухим, нехорошим кашлем.
— Неказисто пою, а?.. Что делать, совсем голос пропал, потеряла… Это еще с прошлой весны, как я больна была… Да что голос, бог с ним — веру потеряла… в жизнь веру потеряла!.. А раз вера подорвана — все равно куда идти… с кем… вся жизнь начинает казаться какой-то сумасбродной сказкой!
Все это Марта, проговорила точно в бреду, скороговоркой, с глазами, устремленными в одну точку, куда-то в угол. Она машинально налила себе третий стакан, выпила и продолжала вполголоса, видимо утомленная:
— Разрыв произошел в Киеве… Он уехал, а я осталась одна, без всяких средств, не имея никого знакомых… Вот тут-то у меня и явилась мысль об оперетке… а с ней и другие проклятые мысли… Вы знаете, когда maman передали афишу с моим именем, так она, говорят, всю ночь проплакала. Бог знает, впрочем, кого она оплакивала — меня или свое генеральство… вернее всего, что последнее! Так или иначе, но я сделалась опереточной певицей… Сначала пела в Киеве, — потом перешла в Москву… была одно время звездой в некотором роде… Имела толпу поклонников и, среди нее, знакомого вам московского доктора.
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову.
— Неужели, же доктор оказался таким же негодяем, как этот ваш… Мальчевский?
— Нет, доктор был хороший человек, только ужасно мнительный и ревнивый… Этим за кулисами воспользовались и стали бомбардировать его анонимными письмами…
— И он поверил?
— Отчего же было ему и не поверить, если я уже раз оступилась!.. Не он первый, не он последний… Хуже всего было то, что я вскоре затем захворала. Антрепренеру это было, разумеется, не на руку и меня рассчитали… ну, вот как прислугу рассчитывают… когда она более не нужна… Куда мне было деться. Maman умерла, среди «театральных» я не сумела найти себе друзей, прежние светские знакомые давно от меня отвернулись… Пришлось волей-неволей попытать счастья в кафе-шантане… «А затем, тем… тем…» — затянула она, но оборвалась и опять закашлялась… — Что это я все пою? Это все оперетка заела… Жизнь мою заела…
Марта отпила из стакана несколько глотков, думая тем облегчить кашель, но долго не могла успокоиться.
Я смотрел почти сквозь слезы на эту некогда столь цветущую и блестящую красавицу — теперь жалкую и полубольную, в потасканном люстриновом платье, с мишурной брошкой у ворота…
— Ах, Корделия, Корделия!.. Что вы с собой сделали! А какой у вас был талант, какая искра — настоящая, святая искра, затепленная самим богом. Что бы вы ни говорили, а так прочесть, как вы прочли в школе тот монолог, и потом у себя в девятой линии — гейневскую легенду — нельзя без наития свыше, без вдохновения, без живого дара… нельзя, нельзя. Это были истинно гениальные минуты, и они никогда не изгладятся из моей памяти!!