Корабль отстоя - Страница 6
– Это от усердия, товарищ командир.
– А по-другому свое усердие никак не проявить?
– По-другому никак.
Или вот еще:
Стоим на строевом смотре. Командир меня за что-то дерет. Слов у него, в общем-то, нет.
От возмущения он говорит только: «Еперный бабай!!! Еперный бабай!!!» – и больше ничего. Я внимаю.
Потом, прерывая поток его «бабаев», говорю: «Товарищ командир, разрешите обратиться?» – «Да!» – «Двести рублей до получки не займете?» – «А тебе хватит?» – «Хватит, я же все рассчитал!» После чего командир тут же достает из кармана двести рублей – «На! На чем мы остановились? Ах, да! Еперный бабай!!!»
Так и живем.
Я в семнадцать лет на гидрограф по блату служить попал.
Родственник у меня очень большой главврач и, поскольку все болеют, может куда хочешь устроить.
А мне очень хотелось на гидрограф: белый пароход, маленький, уютненький, команда смешанная – пара офицеров, остальные все фазаны – в смысле, гражданский народ, не тронутый присягой.
Командиром у нас был капитан второго ранга Гудков, знаменитый тем, что из имеемых сорока с лишним лет, он как минимум двадцать посвятил ресторану «Гудок», что в городе Ломоносове при вокзале. То ли ресторан в его честь, то ли совпадение – пес его знает, но жил он в том же Ломоносове, откуда и наша гидрографическая экспедиция.
А старпомом у него был каплей с речным училищем – заканчивал он его когда-то, потом в пьяном угаре чего-то подписал и очнулся каплеем на гидрографе. То есть кадриловку – училище военно-морское – не заканчивал, от чего где-то глубоко, в неистлевшем сознании, уважение имел.
А я совсем мальчонкой учился в чем-то, напоминающим ДОСААФ, на «друзей моря», и выпустили меня с корочками рулевого-сигнальщика, что позволило немедленно по прибытии на борт безо всяких правил ППСС – «Пароходы Плавают по Себе Сами» – поставить меня к рулю и вообще, чуть чего, назначать старшим.
Пришли мы в Либаву в 17.30 и встали на рейде на якорь. Кораблик – полторы тысячи тонн, сокращенный состав.
Командир в 18.00 вызывает к себе старпома, говорит ему: «У меня тут баба. Я убыл до утра. К восьми за мной катер» – и с корабля долой.
Старпом собирает в кают-компании механика и прочих в 18.40, говорит им: «У меня тут баба» – и сваливает до семи утра, за ним катер.
Мех собирает всех в 19.00 и говорит: «Мужики! Начальники наши совсем обомлели. Бросили корабль. Я это так на самотек пустить не могу. Предлагаю следующее: тут в пяти километрах есть деревушка. Как стемнеет еще чуть-чуть, тихо снимемся, чтоб нас посты наблюдения и связи не засекли, и, с потушенными огнями, пойдем туда. Там есть бабы».
Сказано – сделано. Стемнело – мы линяем, подходим к деревеньке, а там пристань деревянненькая. Швартуемся, и все мгновенно пропадают. Только мотористы остаются – но те сразу спать – и я.
«Серега! – говорят мне. – Как сказал Козьма Прутков про флот, знаешь? Он сказал: «Бди и чувствуй!»
Остаешься за старшего во всем», – после чего все бегут на танцы, потом у них бабы, драки и все такое.
А я любил один на корабле оставаться. Красиво же вокруг, звезды, вода, лунная дорожка. Под все это, со вздохом, я открывал кандейку, жарил себе картошку и еще я любил икру трески пожарить, и, чтоб она хрустящая, со свежим лучком, с хлебушком черным, с маслицем сливочным, а сверху чайком горяченьким это дело затопить, и потом уже сон – только бы до койки доползти.
Ночью все явились, с самого ранья снялись и пошли назад. В 6.30 привезли старпома. В 8.00 – приезжает командир.
А по правилам как? По правилам всех принимают с левого борта и только самых почетных – с правого. То есть, левый борт у нас весьма исхожен, а правый – нелюдим. А тут пьяный с вчерашнего старпом решил, от глубокого уважения, о наличии которого в закоулках оного сознания мы уже говорили, перед командиром прогнуться и встретил его с правого борта. Проорал «смирно!», доложил.
И тут, делая шаг в сторону с приложенной к фуражке рукой, чтоб пропустить командира, он скользит в чем-то и падает, продолжая это «что-то» на себя собирать.
А это «что-то» было совсем не что-то, а коровье говно.
Весь правый борт у нас им усеян.
Я-то способен понять командирское недоумение: как, посреди залива, и столько говна от коров?
Но меня удивляет механик, который подходит ко мне сзади и сквозь зубы говорит: «Ну ты, Серега, даешь!»
Будто я это все насрал, ей-Богу!
Дорогая!
Хочешь ли ты, чтоб я подарил тебе большую радость? Вижу, что хочешь, сядь, бедняжка. Ты устала. Ты какая-то поникшая, увядшая. Дай я возьму тебя за руку.
Ты сядешь, а я возьму.
На диване. Потому что я лежу на диване. А ты сидишь. Рядом. И я хочу тебя развеселить. А может и утешить. Я хочу сделать что-нибудь в этой непростой жизни. Для тебя. Что-то очень – очень хорошее. Полезное. Или подарить тебе. Что-либо незабываемое. Ощущение. Может быть. Кстати, да. Может быть, ощущение. Необыденности. Твоя рука в моей ладони. Теплая. Мягкая.
Ты смотришь на меня. Чуткая. Я закрываю глаза, а ты смотришь. Я дышу, а ты смотришь. Я уже сплю. Смотри, дорогая. Я тебе это дарю. Ведь я для тебя – любимое существо.
А смотреть, как спит любимое существо – большая радость.
История вторая
Вы же знаете, как на флоте трудно признаваться, что ты чего-то не знаешь. У нас как считается? Если ты пришел на корабль, то ты настоящий моряк, тень об плетень, во всем разбираешься и все умеешь.
А я же молодой был и очень смущался, если встречалось что-то неизведанное. Стеснялся спросить. Вот в кают-компании у стола командира красная кнопка имелась.
Очень она мой взор притягивала. Как вхожу, так и глаз от нее не оторвать. Тянуло просто.
И пришли мы в Либаву. Только не в тот раз, о котором я уже рассказывал, где было коровье говно, а в следующий. И пришли полным составом, то есть на борту у нас буфетчицы.
На гидрографах же чем хорошо? Тем, что женщины работают и половой вопрос, в общем-то, решен. Чем больше гидрограф, тем больше на нем женщин.
Буфетчиц было две: одна как суворовский солдат, с места и в Альпы, а другая – очень хорошая женщина, звали ее Марина. У нее и дочка на берегу осталась. Она денег хотела заработать, вот и морячила.
Но на корабле без «друга» нельзя, и у нее был боцман. Ей тридцать три года, ему сорок, и мужчина основательный, курсом на семейный очаг. Она и надеялась.
Встали мы на якорь, и на ночь половина народа с корабля исчезла.
А я вошел ночью в кают-компанию, и эта кнопка на меня смотрит. Дай, думаю и тут рука моя сама потянулась и – клянусь – сама нажала.
Раздается жуткий звонок. На весь корабль.
Оказалось, что этим звонком командир буфетчицу из гарсонки доставал.
А выключить его можно только изнутри. Из гарсонки. А она закрыта.
Звонок разрывается. Ночь глубокая, жутко неприятно.
И пошел я буфетчицу будить. Ту самую приличную Марину.
А она ничего не понимает. Я ей про притягательность красной кнопки в три часа ночи пытаюсь рассказать, а она мычит чего-то. Я ей – сам не знаю, как так получилось, что нажалось, а она дверь не открывает.
Наконец, появляется из-за двери в мохеровом халатике.
В те времена на гидрографе все мохером промышляли. Покупали его за бугром, а на родине продавали. Но разрешалось провести только три клубка, остальное – в изделиях.
И у нас все было мохеровое. Привозили – или продавали, или на нитки распускали.
Вот на ней такой мохеровый халатик и еще она его, по-моему, уже начала распускать, потому что голое тело сквозь него просвечивает и мешает мне туда, при разговоре, не смотреть.
Я и смотрю, а сам свою историю излагаю.
Она мне потом дала тот ключ. От гарсонки.
И в этот момент в конце коридора послышались характерные покашливания боцмана. То есть по коридору навстречу нам движется непростая любовь и обалденное семейное счастье. Марина бледнеет и с надеждой смотрит на меня и на открытый иллюминатор.