Копченое пиво - Страница 1
Юрий Малецкий
Копченое пиво
Если бы я был один. Как когда я был молод и независим. А как это – независим? Я мог бы вспомнить, будь я собой молодым. Как это – собой? Кто же я, если не сам? Кем это молодым? Вспомни, когда тебе тысяча лет.
Я Летучий Голландец. Проклят всеми, кто уже не помнит меня, не помнит, что проклял, не помнит, за что. Мне нет ни жизни, ни смерти. С незапамятных времен ношусь по водам житейского моря, лишенный то ли права, то ли простой возможности достигнуть житейской гавани. Только раз в семь лет объявляюсь здесь зримо, в поисках кого-то. Кого? Смутно помню – кто-то должен меня, наконец, полюбить, какая-то девушка, и хранить мне верность, и все – я спасен. Обрету покой, желанную смерть. Я, призрак во главе призрачной команды. Моя родина там, где я дома, а дома я повсюду. Как любой, у кого не все дома. У кого никого – дома.
Когда попадаю домой, в Амстердам, прохожу – незримо – среди свободных людей, идущих на красный свет, в компании не видящих меня афроголландцев, затевающих игру в футбол под дождем прямо на трамвайных рельсах, они улыбаются мне, думая о своем, я же незримо улыбаюсь им во все зубы – все оставшиеся от столетий жизни. Выпьем джину, ребята, вашего голландского хеневеру, свернем по самокрутке вашего сладкого табачку. Терборха не видели? Рейсдаль не заходил? Виллем Кальф ничего не просил передать? Да, мы в квартале красных фонарей. Это он и есть. Он начинается прямо у Удо Кёрк – Древней Церкви, старейшей в Амстердаме – и, окружая ее, ставит нас прямо перед трещиной, проходящей по сердцу Европы: перед расселиной свободы. За которую боролись, и когда она победила, выяснилось, что она победила – нас. В Амстердаме свобода дает себе высшую меру. Терпимость зашкаливает за себя самое и, минуя все недодуманные, инертно-промежуточные станции, становится домом терпимости. Предоставляя единственную до конца последовательную возможность свободы: свободно идти в церковь либо в бордель. Эта гениальная провокация Амстердама, а вовсе не приписываемая кварталу красных фонарей экзотика (ничего менее экзотичного, чем половой акт, на котором мир стоит с рождения, вообще быть не может), и порождает странное ощущение не плохой или хорошей, а начальнее всего живой и нами самими изготовляемой жизни. Сырая жизнь Амстердама... да уж не вареная. Спрашивайте. Бьют ли морды? Чтобы да, так нет... а вообще не видал, врать не буду. Вот обворовать – это за милую душу, так что держитесь за карманы. Ну, допустим. А как они себя ведут? Так они и есть голубые. Тут если на это дело смотреть... Что значит негры? Вы хотите сказать, что черные не могут быть голубыми? Логично. Но логика – не самое сильное место Амстердама. Я? Да Бога ради. Ничего я не хочу сказать плохого, а только: если марихуана продается в аптеках, то где здесь логика, объясните, может, я чего... Да нет, это не имеет никакого отношения к моим вкусам. Я сам в свое время купил по случаю стальной тросик в кондитерском отделе самарской булочной и был этой удаче очень рад, долго обходился без вызова сантехника, но все же – что сказал бы нам Аристотель? Если это и логика, то неформальная... Запах в воздухе сладковато-перечный? А какой у анаши еще бывает? Так я же и говорил – марихуана. Нет, я лично – не отличаю. Я не настолько продвинут. Марихуана, гашиш, анаша, план – если мне кто-то объяснит тонкости, буду очень признателен. Сказал бы, по-хорошему тронут.
Когда попадаю домой, в Венецию, прохожу – незримо, в окружении незримых сорока экскурсантов, ведомых мною – по уродливым (до сих пор не могу понять, почему никто из пишущих о красотах Венеции не почувствовал неблагообразие этих криво-плоских домов жареного цвета с некрасивыми, неладно расширяющимися кверху жерлами труб, живописное уродство, подобное которому, хоть и совсем непохожее внешне, можно найти лишь в старых кварталах Нижнего или Самары? чужие, что ли? кто здесь дома, тот, освобожденный правом рождения от умиления перед родиной, может только устало любить и ненавидеть свою покосившуюся хижину-дворец), вонючим, в палец шириной, переулкам в систьере Кастелло или Канареджио, я чувствую себя Одиссеем. Улиссом на родине без дома, жены и сына. Без старой моей служанки, чтобы омыть мне ноги в медном тазу. Мои ноги гудят без омовения в кроссовках (большой палец левой ноги рано или поздно пробивает очередной башмак из тряпки, как бы ни звалась она, хоть бы и “Найк”, позаимствованных мною у сынка, у него такой же размер, вот они сегодня растут, а я не настолько богат, чтобы покупать “Найк” себе, – из тряпочной дыры высвечивает сырой от веницейской влаги носок) так давно, что я перестал их слушать, лишь бы они слушались меня. Да, на ноге моей рубец, по которому она должна меня узнать, но я сам не узнал бы ее, я не помню даже ее имени, да вряд ли она и жива. Да вряд ли она и была – у нищих царей духа слуг нет и не было. Дома без дома. Вернуться на Итаку на полдня незримо и смыться. Странное ощущение. По счастью, оно быстро кончается. Снимаемся с якоря. Заводим мотор. Блуждающий автобус. Не блудит, но блуждает по дорогам всех веков и, бывает, заблуждается по пути.
Когда попадаю домой, в Вену, в добрый мой старый Хоффбург, где в еще памятные мне дни Венского Конгресса по всему городу на руках носили Бетховена, прослывшего потом, почему не знаю, чуть ли не бедняком (в этом городе все сидят в кафехаусах и все слывут бедняками, Моцарт в этом городе слухов, разносившихся отсюда по миру, когда Вена еще что-то в нем значила, прослыл вообще нищим, тогда как по документам, сказал мне один сведущий человек в Зальцбурге, выходит, что за месяц до кончины этот славный пьяница купил лошадь – быть в долгах как в шелках это одно, но нищим... кто же не помнит, сколько в 1791 году стоила лошадь?), незримо прохожу по шатцкамере, мимо древней короны Священной Римской империи, Оттона 2 или 3, пусть они спорят, мне все равно, корона и так моя, пусть она стоит под стеклом в витрине, что мне, жалко, что ли, не все же себе, нужно и людям, мне даже нет нужды вынимать ее из витрины, она мне надоела, она тяжелее шапки Мономаха (та никогда не была моей) – вся из золота и камней, она тяжелее, чем вынесет моя шея. Но все равно она моя, у меня дома. Сейчас пройду в свои комнаты, минуя комнаты Сисси с ее гимнастическими снарядами (кто бы мог сказать, что у ее вздорных затей такое будущее), с ее бульдогами и боксерами Драконом, Браво, Оскаром и Гамлетом, приму, наконец, контрастный душ... Как ступни гудят; так сбить их, таскаясь по святым камням Европы.
Европа – мой общий дом. Коммунальная территория. Есть и изолированная территория: родина. Есть себе и есть. Живет себе и еще поживет, и слава Богу. Обходилась без меня со мной, обходится и вовсе без меня. Она и не без таких обойдется. Нет ждущих меня, нуждающихся во мне, кроме тех двух, что и так – я. Моя семья – это все тот же я сам, как говорил один встречный князь одному поперечному графу где-то на пароме, не помню через какую, когда-то в России. Что с того, что я целый, в полном составе. И в полном составе вполне можно быть ненужным. Чтобы быть нужным, нужен д р у г о й. Почему я никому не нужен? Может быть, потому, что и мне не нужен никто? Нет. Мне нужен кто-то. Девушка, которая меня полюбит, чтобы спасти. Почему? Почему все мы не нужны никому, если каждому нужен кто-то? Не то чтобы не знаю; просто забыл ответ. Как ее зовут? забыл и это.
Забыл все, кроме того, что по курсу. Вижу – земля. Слева по борту Бурбонский Дворец, справа по борту церковь Сен-Мадлен, прямо по ходу Шамз Элизе, и сквозь пролет Арк де Триумф, если стрельнуть сзади из двора Лувра через Арк Каруссель, прямая пуля пролетит посреди гигантской дыры подвесного квадрата Гран Арк Дефанс.
Никто не оскорблен мною, никто не обижен, а мне нет прощения.
Вчера я услышал насмешившие, прослезившие слова. На улице одна русская сказала другой мне вдогон: “Как, ты его не знаешь? Весь культурный русскоязычный город знает его. Он возит по всем странам и водит по всем городам, как будто там родился. Это мифическая фигура”. Она сказала это тихо, за моей спиной, но русский язык в тихом воздухе нашего города слышен издалека. Она и не знала, до какой степени попала в точку. До какой степени эта глупость неглупа. Я и впрямь родился здесь задолго до себя, – не во всех этих городах сразу, разумеется, но в каждом из них в отдельности. И я вправду мифическая фигура. Есть я или нет меня? Качает от собственной невесомости, сейчас взлечу перышком – сам себя не поймаю. Невесомость. Есть я или нет? Ахиллес и Геракл, ведь мы никогда не жили, чтобы их не было, значит, они всегда здесь, они безусловно есть, но их безусловно не было. Вот же и я. Влип в ту же историю. Незрим, но я публичный человек. Весь вечер на, вместо того чтобы посылать всех к. На арене, имею в виду. Да, это Арена. Второй по величине амфитеатр, оставшийся от римских времен. Первый, дорогие друзья, конечно – кто, что? Нет, не угадали, не Пантеон. Верно, Колизей, Колоссеум. Но и Арена, чьи размеры, если вам интересно, 138,77 x 109,52 м – не хухры-мухры. 22 000 зрителей. Это Верона, друзья мои. Это дом Джульетты. Ну и что же, что стены со двора записаны надписями в пять слоев? Если места не хватает. Она одна, а нас сколько. А это тот самый балкон, с которого она провожала Ромео. А это бронзовая она сама во дворе своего того самого дома. Статуя прошлого века. Извините, позапрошлого, вы, как всегда, правы. Вот чего я никак не могу сделать, это – переходить в Европе улицу только на зеленый свет и перейти в 21-й век, все остаюсь в 20-м. А вот тут уже вы не правы. Снимайтесь с Джульеттой на здоровье, но зачем хватать ее за грудь? Ну и что ж, что он так перед вами снялся? Он японец, у них все другое. Одна моя знакомая, очень умная и образованная, пишет – им не повезло, в отличие от нас они неудостоверены в бытии, мыслят подлинное бытие как несуществование. Им не повезло с бытием. Зато, скажу от себя, может быть, им повезло в небытии. Они там будут, а мы нет. У них в зазеркалье, может быть, положить руку на грудь – это выражение чистой дружбы. Или рыцарской преданности. Положа руку на сердце. Но для вас, позвольте предположить, это выражение более земного чувства. Так я для вашего же... ну, не морали же я взрослым лю... нет, послушайте, не обижа... ну, послушайте же, а потом хоть рекламацию в фирму пишите, хоть в суд, я ведь что только хочу сказать – мы с вами за что любим Джульетту, а за что – свою жену? Вдумаемся. Жена тем и хороша, что – наша. А Джульетта – чем запомнилась? За что мы ее полюбили? Да за то, что она – не наша. Она принадлежит Ромео. Она убила себя из-за Ромео, только поэтому мы ее полюбили, так или не так?.. Раз в жизни мы полюбили чужое за то и только за то, по определению, что оно принадлежит не нам и осталось принципиально чужим до самой смерти. До полной гибели всерьез. Раз в жизни полюбили бескорыстно не чужое как свое, а чужое как чужое – ужели теперь начнем тискать его будто свое, предадим свою единственную любовь не к себе? на кой нам с в о я Джульетта? Это уже не Джульетта, верно? Дошло, наконец? Ну, я рад, что не обижаетесь. Я же говорил, вы меня поймете. Нужна только добрая воля к пониманию, как у вас, и любой еврей договорится с любым арабом. Потому что на самом деле и те, и другие семиты заинтересованы в одном – тянуть с Америки. Этот коммерческий секрет полишинеля мог бы стать их общим делом. Товариществом с ограниченной ответственностью. GMbH. Сообществом закрытого для не-семитов типа. А кто ее любит? И незачем ее любить. Это единственное, в чем мир может отказать Америке – в любви, и пока он еще не весь ей дает, не полностью клянется ей в любви, у него еще есть шанс не занизить себе цену до пигалевских. Пойдем дальше. Дом Ромео не столь известен, как дом Джульетты. Потому что в плачевном состоянии. Это только в Италии бывает – продают как аттракцион то, что в плачевном состоянии. Еще в России, но там хотя бы не продают. Как, и в России тоже? Что значит отстать от жизни. Где дом Ромео? Да где ж ему быть, как не здесь. Тут он, тут, не беспокойтесь. Поищем и найдем. Мы и не то находили. Публика меня любит за то, что я все могу сыскать. Потому что люблю свое дело. Потому что не знаю, в чем оно, а любить можно только то, что еще не знаешь настолько, чтобы разлюбить. Просто так давно хотелось увидеть, которое мне снилось в отроческих снах, и теперь так приятно чувствовать, до какой степени все не так. Освежает. Давно пора освежиться. Но еще рано. Уже поздно. Как интересно... кто бы мог подумать: мальчик, начитавшийся когда-то Бодлера в рабочем квартале рабочего города-миллионера, в ночи наглядевшись эстампов, лет через 30, перейдя от Ситэ по мосту Турнель на остров Сен-Луи, проходя с хвостом туристов мимо отеля герцога де Лозэн на Анжуйской набережной, 17, где Теофиль Готье открыл “Клуб любителей гашиша” и жил там вместе с Бодлером, только сплюнет под ноги, думая уныло – как далеко до полуночи. До конца трудодня. До закрытия праздника, который всегда с тобой.