КОНСТАНС, или Одинокие Пути - Страница 91
К Авиньону они приближались уверенным шагом, не сомневаясь в сердечном приеме, а также в том, что получат вдоволь еды и питья. Авиньонцы же, со своей стороны, начали понемногу просыпаться от вынужденного сна. Тихие, пустынные улицы оживали; до жителей дошли плохо напечатанные листовки с новостями, помогавшими преодолеть отчаяние и безнадежность, в которых они пребывали очень долго, истерзанные врагом и собственными фашистами, то есть милицией. Как только мэр Авиньона по-настоящему осознал, что пустой город начинает оживать, он осторожно открыл парадную дверь и оглядел безлюдные улицы с опаской, смешанной с возрастающей радостью. Не было слышно ничего, кроме шума дождя, тихого шороха дождя Воклюза. «Ils sont partis»,[253] — произнес кто-то у него над головой, — за плотно закрытым окном. Будто пробовал на зуб фразу, которую столько раз повторял в уме; хотя пока еще не было достоверных подтверждений, и люди не смели распахнуть ставни. Мэр тихонько всхлипнул и отправился за старым велосипедом. Очень медленно, с оглядкой, он ехал и осматривал стены, бастион за бастионом, чувствуя на шее капли дождя — как благословение свыше. Да, они ушли; опять авиньонцы стали хозяевами своей жизни, а он — хозяином своего города. Мэр вернулся в мэрию и широко распахнул двери. После этого из всех щелей и углов, подвалов, конюшен и мансард стали вылезать люди, они шепотом здоровались и оглядывались. Охваченный внезапно головокружительным восторгом, мэр помчался вверх по лестнице в свой кабинет и выскочил на балкон. Он решил сделать то, чего не делал многие годы, то есть крикнуть своему другу Ипполиту, pompier de service,[254] который жил на площади напротив мэрии. Сложив руки рупором, он заорал: «Hippolyte-e-e-e-e!» Когда он проделал это в третий раз, то увидел, что его друг бежит через площадь, размахивая руками. «Ils sont partis, partis, partis, partis!»[255] Это слово было мгновенно подхвачено и повторялось, словно на барабан высыпали горох. Теперь первым делом надо было в подобающей манере, то есть с помощью глашатая, сообщить городу радостную весть, и Ипполит, уже успевший надеть форму, немедленно приступил к исполнению своих обязанностей. Он засунул за пояс фальшивящую литавру и прикрепил к ручке велосипеда резиновый гудок. В четырех частях города ему предстояло сначала нажимать на гудок, потом долго бить по литавре, прежде чем прокричать: «Oyez! Oyez! Oyez![256] Официальное сообщение мэрии. Немцы оставили город. Комендантский час отменен впредь до особого распоряжения». После каждого повторения толпа становилась все более многочисленной. Люди выбирались из руин, многие плакали, некоторые были почти без сил — от старости, ран и по многим другим причинам. Ипполита зацеловали чуть ли не до беспамятства. Понемногу толпа стала двигаться в сторону кафедрального собора — к главной площади над рекой. Праздновать, благодарить небеса, выражать восхищение — такой была первая инстинктивная реакция на радостную весть. Наверное, месье мэр скажет свое слово? Но когда они пришли на площадь, то обнаружили своего мэра во главе плотной толпы, готового вести ее в кафедральный собор на благодарственную молитву.
Внутри гулких приделов (было лишь свечное освещение, так как электричество еще не включили) атмосфера была такой же, может быть еще более напряженной, люди плакали, стонали, рыдали, голосили — у всех было, что или кого оплакать, и совсем немногие оправились настолько, чтобы предаться настоящей радости. А ведь многие были еще и голодны!
Служба шла долго и, хотя была импровизацией, получилась очень яркой и запоминающейся. Не дай нам, Боже, вновь пережить прошедшие годы. А тем временем в городе формировалась новая толпа, совсем другая по духу и внешнему виду. Это были самые разные мужчины и женщины из нижних слоев общества — рабочие, швеи, ночные сторожа, поденщики с ферм, механики и железнодорожные рабочие — мир рабочих, резко контрастировавший с буржуазным, который являл себя в соборе. Дюжина таких групп кружила по городу в жажде нарваться на скандал или еще на что-нибудь в этом роде, которая тоже была отчасти спровоцирована праздничной атмосферой. Поступки этих людей определялись лишь их настроением, к тому же они еще не решили, придать действу политическую окраску (среди них было много коммунистов, как всегда, отлично организованных) или всего лишь патриотическую. Появились и цыгане, выползли, как змеи, из ниоткуда, за ними арабы, с обычной своей ленивой грацией выжидающие, когда можно будет набить карманы, следом неорганизованная шайка «рабов» из чехов, русских и еще бог знает кого, принесенных на юг волной войны. Хуже всего (но это неизбежно) было то, что откуда-то взялись большие бочки с красным вином, и из них тотчас выбили пробки на площади возле Памятника Погибшим с его униженными львами и летящими героинями, отдаленно напоминающими Марианну[257] и Мирей, милую сердцу поэта Мистраля. Открылись все кафе, и там делалось все возможное ради праздника. В начале войны некоторые заложили кирпичной кладкой свои погреба и теперь с удовольствием освобождали вино, созревшее в темноте для тех, кто любит покрепче — marc, calva,[258] fine…[259]
Процессия из Монфаве наконец соединилась с городской толпой возле Ворот Magnagnon, где ей устроили овацию — как сельским жителям (за которых их, похоже, приняли), оказавшим сопротивление немцам, возможно даже уничтожившим кое-кого из них, судя по героическому виду Катрфажа. Он продолжал фиглярствовать, играя роль вожака, то и дело взывая к толпе: «Граждане!» — словно собирался сказать речь; но в глубине души оставался очень серьезным и мысленно разговаривал с самим собой от имени матери, ее голосом подбадривал и утешал себя. Страх перед сценой мучил его. К тому же он боялся, как бы кто-нибудь, возможно милиционер, не бросил в него с балкона горшок. Тем временем процессия решительно продвигалась вперед, направляя свои телеги в центр города, и восхищенная толпа вокруг росла. Обступала их со всех сторон. Уже темнело, а так как не было электричества, то кругом горели костры, словно накануне дня Святого Иоанна;[260] почти на каждом перекрестке искры летели от костра ввысь, в изморось, чтобы вскоре погаснуть в свете суровой луны. Длинные языки пламени и прыгающие тени, крики людей и треск сучьев напоминали разгульный kermesse,[261] происходивший в соответствующих декорациях средневековых стен Второго Рима. Но если Катрфаж кричал слово «граждане!», то его эхо, Ренье де Ларшан, безумный проповедник из Андуза, извергал из себя нечто более мощное, воспламенявшее некоторые души. С шапкой седых волос и глубоко посаженными глазами, он производил сильное впечатление — целое поколение протестантов было в его власти. Откинув назад голову, он рычал, словно лев: «Месть!» и «Праведный суд!» И этот рев подбадривал толпу не хуже литавр. Он был безумцем, и, тем не менее, хорошо знал, как вести за собой толпу, ведь каждому было, что сказать, и все жаждали возмещения убытков. Возбужденная разношерстная толпа достигла центра города. Откуда-то принесли хлеб, но еды было очень мало, поэтому реки вина и более крепких напитков быстро делали свое дело. То там, то здесь люди стали заметно пошатываться. На фоне зарева происходили несчастные случаи — например, какой-то мужчина упал в костер, и его вытащили из огня дети. Не было полицейских, чтобы воспрепятствовать этим безрассудным играм с огнем. Они все переоделись в гражданскую одежду, опасаясь мести милиции, чей пропагандистский центр с портретами Петэна был взят приступом и подожжен.