КОНСТАНС, или Одинокие Пути - Страница 11
Наверно, все подумали, что им вручили нечто вроде антологии цитат из Ницше, в которых отразился весь его неистовый антисемитизм (как выяснилось спустя сорок лет, ненависть к евреям философу привили сестра и ее муж); но нет, два документа в пластиковой папке представляли собой текст «Протоколов сионских мудрецов», которые свидетельствовали о еврейском заговоре завоевания всего мира, а также потрясающее «Завещание Петра Великого»,[41] также свидетельствовавшее о заговоре, но панславистском.
Самое ужасное заключалось в том, что не с кем было обсудить ни «Протоколы», ни «Завещание», разве что прикрываясь лицемерными намеками, ибо на теперешнем этапе любые сомнения по поводу этих ходульных документов были бы истолкованы, как предательство. Каждый был заперт в узилище своих опасений и страхов — без всякой надежды как-то обойти стороной эти «руководства к действию» в предстоящей войне. Нестерпимое положение для тех, кто считал себя человеком чести. Фон Эсслин сидел в углу штабной комнаты, положив документы на колени, наблюдал за тем, как солнце золотит деревья, и размышлял. Военные начисто лишены политического предвидения. Так лучше — ни о чем не думать, ни о чем не говорить. Лишь ощущать потрясающую свободу безответственного действа; стать частью чудовищной железной махины, направленной на Польшу, а головы ломают пусть другие, кому было известно больше, чем ему. А если и думать, то о том, что вызывает восторг — обещанная слава и возможность удовлетворения профессионального интереса — в смысле апробации танков. Доверят ли танки начальникам подразделений или представители генерального штаба, как говорится, будут сидеть у них на хвосте, чтобы держать руку на пульсе событий? Скоро все станет ясно, если, конечно, в последнюю минуту ветер не подует в другую сторону и французы с англичанами не изменят свою позицию. Но даже тогда…
Фон Эсслину не терпелось вернуться на свой командный пост, в свое подразделение, к своим коллегам, которые были взвинчены не меньше его; ему страстно хотелось дать разрешение на последнее действо перед началом атаки, на «последние письма домой», этот ритуал возвестят бойцам, — если они еще не знают, — что жребий брошен и приказ отдан. От этих мыслей у него закружилась голова — хотелось как-то избыть свою ярость. В такие минуты ему очень не хватало рояля, с помощью которого он мог бы умиротворить свои взбунтовавшиеся мысли и побуждения.
До чего же медленна поступь истории! Каждой капле, падающей с сосульки, нужна вечность, чтобы сформироваться и оторваться от нее — или так кажется тем, кто, подобно ему, ждет решающего сигнала? Он ехал ночью, сквозь леса и мимо дорог, и повсюду было больше железной растительности, чем живой, настоящей. На повороте, около моста, видимо, случилась авария, — судя по количеству огней и человеческих силуэтов, безостановочно перемещавшихся вокруг пары грузовиков, которые лежали колесами вверх, точно опрокинутые на спину насекомые. «Столкнулись», — сказал водитель. Движение, действительно, было напряженное, машины ехали целыми колоннами, да еще ночью, так что удивляться не приходилось. Но, похоже, у них там нет ни одного старшего офицера, и взять на себя руководство операцией по освобождению дороги совершенно некому. Фон Эсслин вышел из автомобиля и направился к эпицентру аварии. Подойдя ближе, он увидел, что в грузовиках были кресты, тысячи деревянных крестов, ими теперь была завалена канава и часть поля за ней, они сияли чистой белизной в стерильных лучах от фар стоявших машин. Кресты! Непонятно почему, но это зрелище ввергло генерала в безмерную ярость, и он принялся отдавать команды с такой истеричной злостью, которая удивила даже его самого. Солдаты, ошеломленные и его высоким званием, и неожиданной неистовостью гнева, загудели, — словно он разворошил гнездо шершней. Фон Эсслин едва не визжал. Он приказал водителям подойти к нему и хорошенько их отчитал. Всех троих он назначил старшими. Потом, все еще пыхтя и чувствуя, что еще немного — и он потеряет сознание, не вынесет такого напряжения, фон Эсслин вернулся в автомобиль и приказал ехать дальше.
Вскоре он забыл об этом случае, ибо невозможно противостоять чудовищному ритму великой армии, которая пришла в движение и поглощает все на своем пути. Все они теперь лишены личной ответственности, индивидуальность практически перестала существовать, благодаря власти этого движения. Кольца и петли накрепко стискивали их, и вся эта огромная ползущая масса, будто какая-то могучая река, неизбежно несла в сторону океана, с которым были связаны все надежды. Но только это была особая река, из металлических сцеплений, бронированная река. Заняв свое место в дружественном и опасном кругу таких же, как он, авантюристов, фон Эсслин обнаружил себя как бы на мостике огромного парома, который, набирая скорость, мчится вдаль, к новому порядку на земле, но построить этот порядок и вдохнуть в него жизнь предназначено именно им, тем, кто на пароме. Он поглядел на запечатленный на карте караванный путь, на коричневые, напряженные, мясистые лица и большие красные руки, и его сердце переполнилось радостью и любовью ко всем этим людям. Из глубин ночи они шли навстречу рассвету — когда же на небе появится солнце, начнется новая история!
По краям тьма уже начала отступать, и то тут, то там на горизонте вспыхивали зарницы, словно отсветы далекой грозы. Однако было ясно, что это первые знаки будущих событий, что вооруженные соединения, еще не выйдя из своих укрытий, уже сцепились в схватке с вражескими разведчиками; Вся симфония была проиграна в течение двух часов одного утра; мощный зверь вырвался на свободу, поначалу робея, а потом все более уверенно и стремительно пронизывая тьму лучами света, когда надо было прибавить скорость, — с приглушенным грохотом уже не реки, а железного океана, который, лязгая по булыжникам, объявлял о своем наступлении на сушу.
На рассвете должна была начаться бомбежка — новое слово в тактике, благодаря которой удастся проделать большие дыры в обороне противника. Им конечно же простилось бы то, что они воображали себя героями великой исторической саги, если бы не вульгарная мерзость особых частей, присоединенных к ним. Все тюрьмы были опустошены, чтобы было кем укомплектовать эти особые части. Они шли следом за бойцами, их тактикой было мародерство, насилие и уничтожение, все это тщательно прописано в официальных инструкциях, отпечатанных на землисто-серой бумаге, вдохновлявших этих «бойцов» на сомнительные подвиги. «Любыми средствами следует внушить страх перед рейхом. Ничто не должно быть упущено».
Это были люди особой закваски — хитрые, молчаливые, углубленные в себя. Офицеры улыбались, не разжимая губ; от них исходили флюиды преступности и жестокости, как от всех, кто наслаждается, причиняя боль, — тюремщиков, инквизиторов, профсоюзных деятелей, палачей. Концентрационные лагеря позволяли особо отличившимся сотрудникам, этим современным центурионам, носить престижную, но ненавистную и внушавшую страх форму с черепом. Все, кто служил в регулярных войсках, знали, что этим лакеям предоставлены особые полномочия — на убийство; и их позор обжигал стыдом и самого фон Эсслина, потому что он знал: этим центурионам приказано. превратить всю Европу в дымящуюся день и ночь живодерню.
Итак, они вышли из тьмы на свет и вскоре оказались на краю бесконечного пшеничного поля, все еще накрытого лазурным небом, которое в ближайшее время должно было наполниться маленькими черными крупицами, по-сорочьи трескучими. Потом начался шум — самой разной громкости и звуковой окраски, но все эти грохоты, свисты и завывания соединились в таком мощном давлении на барабанные перепонки, что люди не слышали ни себя, ни других. Но дула продолжали палить. И медленно, с обеих сторон горизонта, земля начала гореть, пшеница начала гореть, все быстрее, видно чтобы не затягивать встречу с поджигателями.
Седьмая и Десятая бронетанковые дивизии были спущены с поводков, словно гончие псы, и отправлены в горящее поле на случай, если там притаился враг. Предполагалось, что они на большой скорости проскочат опасное место, однако возникла неожиданная засада, огонь повел себя не так, как было запланировано, и они оказались внутри пламени. Фон Эсслин видел, как его любимые танки раскалываются, словно орехи, и в огне взрываются канистры с горючим. В растерянности командирский автомобиль повернул назад. На чем свет стоит ругая шофера, фон Эсслин приказывал ехать вперед, но на них уже полыхало огнем, а ведь они были куда более уязвимы, чем взрывавшиеся танки. Это был лишь один небольшой эпизод в непрерывной цепи удач — им даже надоело принимать рапорты о приближающихся объектах, о взятых объектах, о полностью окруженных врагах или врагах, которых, не желая терять время, объезжали стороной. У него случилась небольшая неудача, которая задела его amour-propre,[42] и он почувствовал себя виноватым, даже обманутым, правда он и сам не знал в чем. С облегчением фон Эсслин увидел, что сидит в луже крови, лившейся из раны на предплечье. От возбуждения он поначалу ничего не чувствовал; но теперь рана стала болеть. Тогда он позвал санитара и снял китель, чтобы удобнее было сделать перевязку. Густой дым прятал от глаз огонь. Отдельные узлы машин валялись на выгоревшем дотла поле — и это было все, что осталось от его взорвавшихся танков. У фон Эсслина в рукаве застряла шрапнель, и санитар, вытащив ее, сказал: «Это вам на память». Ничего не значащая фраза вернула генералу уверенность в себе. Если все пойдет такими темпами, то они очень скоро будут уже в Варшаве.