Кони святого Марка - Страница 23
В октябре 1727 года отец повел Левача смотреть на русских, которые приехали в город. Мальчик ожидал увидеть всадников с копьями, воткнутыми за голенища сапог, но вместо армии увидел запряженные тройкой сани, из которых выбрался человек в огромной шубе. В ноздрях у незнакомца было два стебля базилика; он ступил на землю и тотчас прошел в канцелярию митрополита. Другой пришелец внес за ним сундук и икону. Это было все.
«Вот твой учитель, — сказал отец. — У него ты научишься грамоте. К нему просили посылать всех детей, что поют в церкви. Но помни: грамотный смотрит в книгу, ученый смотрит на мудрого, а мудрый — на небо или под юбку, что может и неграмотный…»
Так Левач начал учиться читать, считать, а понемногу — и латыни. За это время Максим Терентьевич Суворов (так звали учителя) на их глазах лишился последних волос. Лоб его от какого-то внутреннего напряжения сморщился, будто чулок, а кожа настолько истончилась, что голубой цвет глаз просвечивал сквозь опущенные веки. Во время уроков за его щеками виднелся двигающийся язык красивого красного цвета, а на переменах можно было разглядеть, как этот язык дрожит от ветра, что бушевал во рту русского, но не достигал его учеников.
«Мы все между молотом и наковальней и перченый хлеб месим», — говорил он детям на непонятном полусербском языке, который считался языком его императора. Только на уроках латыни чужеземец ненадолго преодолевал страх и с вдохновением учил их искусству запоминания, мнемотехнике, разработанной на примерах из речей Демосфена и Цицерона; он излагал ее по тетрадке, на которой они украдкой прочитали название: «Ad Herennium».[20] Чтобы запомнить текст, нужно было, как советовал русский учитель, вызывать в памяти фасад какого-нибудь дома, около которого часто ходишь и который хорошо знаешь. После чего следовало представить себе, будто по очереди открываешь каждую дверь и каждое окно этого здания и в каждый проем — для света или в бойницу — произносишь одну из длинных фраз Цицерона. Таким образом, мысленно обойдя все здание и в каждое окно или дверь проговорив по фразе, в конце обхода запоминаешь всю речь и можешь без всякого труда повторить ее.
По этому способу ученики белградской русской школы целиком выучили речь Цицерона «In Catilinam».[21] Они начали обходить митрополичий дворец, который как раз строился тогда в Белграде и в котором было больше сорока помещений. В это здание Кузма Левач и его товарищи произносили — днями и неделями, каждое утро направляясь в школу и каждый вечер мысленно обходя его перед сном, — в окна, в арки, в замочные скважины, в бойницы, в церковные канцелярии, кабинеты, залы, рабочие комнаты, трапезные, библиотеки — по фразе из речи Цицерона: «В самом деле, Катилина, что тебя в этом городе еще может радовать?» Проходя мимо архива, у которого было два разных замка, так что он запирался или только снаружи, или только изнутри, минуя опочивальню митрополита, выходящую на запад, и его свиты и гостей, глядящие на восток (чтобы младшие просыпались раньше старших), мальчики декламировали: «Где мы в мире? В каком городе живем? Что за государство у нас? Есть здесь, среди нас, собравшиеся отцы-сенаторы, те, кто помышляет о разорении всеобщем, о гибели этого города…» И так понемногу и незаметно речь врезалась в память. «…Quid enim mali aut sceleris fingi aut cogitari potest, quod non ille conceperit?..[22] Наследие свое растранжирили, владения свои перезаложили, денег у них уже давно нет, а с недавних пор — и веры, но при всем том остается у них та же самая похоть, как и тогда, когда они были богатыми…» Строительство не было еще завершено, и дворец заселялся крыло за крылом, так что через окна и распахнутые двери было видно, что большинство комнат украшено деревянными светильниками и обоями разного цвета. Личные покои митрополита были зелеными, один кабинет — красным, другой — тоже зеленым, но иного оттенка. У охранников были комнаты, в которых можно было спать при свете неугасимой лампады. «Далеко ли должен быть от темницы и оков тот, кто сам себя считает достойным заключения?» — кричали мальчики в бойницы. «Почему ты ждешь мнения тех, кто говорит, если ты видишь их волю и когда они молчат?»… Часть помещений уже была обставлена мебелью, в основном — прибывшей по Дунаю из Вены. Высокие своды хранили глубоко на дне комнат великолепную утварь: камины, фарфоровые печи в цветочках, бархат и парчу, шелковые чулки, посуду из карлсбадского, венского и английского фарфора, серебряные столовые приборы из Лейпцига, сервизы из чешского хрусталя и отшлифованного цветного стекла, светильники и зеркала из Венеции, часы с музыкой… «Поэтому уйди и избавь меня от этого страха: чтобы он меня не мучил, если он настоящий, и чтобы я наконец перестал бояться, если он ложный», — декламировали мальчики латинские фразы, учение подходило к концу, и казалось, что их русский наставник скоро рухнет внутрь себя, как те монастыри, что они видели вокруг Белграда, опустевшие, с проросшими сквозь них деревьями. Когда учение и в самом деле закончилось, и русский учитель опять уехал за Срем, Левач продолжил образование в австрийском военно-инженерном училище для унтер-офицеров.
Как раз тогда, когда и эта учеба подходила к концу, разнесся слух, что на Савских воротах решено построить две новые башни на месте старых, разрушенных в 1690 году. Возведение одной из них, северной, было доверено давно испытанному Сандалю Красимиричу, и он уже заложил фундамент. С другой, южной, башней все оказалось не так просто. Все товарищи Сандаля, строившие тогда в Белграде, отказались от этой работы, потому что вторую башню нужно было возвести на болотистой почве. «Чтобы вода была, нужно сперва колодец вырыть», — говорили они. Поэтому на том месте работы никак не начинались, и когда задержка стала уже серьезной, однажды утром по улицам города, ко всеобщему изумлению, промчался Левач-рыбак, в отчаянии крича на сына:
«В молодости храбрец, в старости нищий! Словно до третьей ночи его не берегли, Боже сохрани! Куда ты ввязался! Одно бросил, до другого не добрался!..»
Так стало известно, что Кузма Левач взялся строить новую башню.
Сандаль строил свою башню так, как умел, и с теми людьми, с которыми давно уже работал. Он воткнул в краюху хлеба золотой, пустил ее вниз по Дунаю и начал. Средства для строительства были ему обеспечены — его знали и давали ему, не скупясь, и соль бочками, и вино котлами. Левачу пришлось сначала засыпать болото камнями и песком, за что ему не заплатили ни гроша. Знавшие Сандаля люди из казначейства немного чуждались юноши, которому мало было своего дела и он ввязался в чужое, который во время войны не сеял кровь и которому земля кровь не рожала, а он взялся сделать то, что Сандаль счел невозможным. Таким образом, с самого начала Кузма Левич строил, можно сказать, на своих харчах и одежде.
Когда поднялись первые этажи башен, народ стал собираться возле башни Сандаля. Приходили с жирными после завтрака бородами, взбодрившиеся крепким кофе, его ровесники и австрийские мастера, чтобы полюбоваться новой постройкой, окруженной лесами.
«Не насмотреться нам на эту красоту, не заставить сердце поверить, что такое возможно, глянь только, что Сандаль сделал», — говорили они, трогали камень, румяный, как дно каравая, держались за затылок и прикидывали высоту, на которую взметнется будущая башня, и хвалили зодчего.
А в это время Левач приволок в свое болото лодку, и здесь, в лодке, на более или менее сухом, ел, спал, а больше всего — корпел над чертежами, цифрами и угольниками, которые носил с собой, нанизав на руку, повсюду, даже на леса, возведенные с внутренней стороны постройки, так что снаружи работу было не видно. По ночам он зажигал на лодке фонарь и при его свете строил башню изнутри, словно плыл куда-то сквозь ночь, но не по реке, шум которой слышался рядом, а вверх, к невидимым облакам, которые тоже шумели, цепляясь за ветер или за рога месяца. Ему казалось, что он заточен в трюме корабля, стоящего на вечном приколе у некой пристани, которую он никогда не видел, и выйти из этого корабля можно было через одно-единственное окно, причем выйти прямо к смерти. И вдруг этот корабль на неведомом море двинулся и оказался в такой же неизвестной, но бурной пучине.