Конец века - Страница 2
Охрана тут крепко боялась вшей, случаи были, когда вши на охранников перебегали, и только страх, что пьянствовали, толкнул паренька все исполнять. Боясь притронуться к заразному мешку, сам не дыша от натекшего в санобработку холода, он взял швабру и, орудуя ею как палкой, как пикой, принялся его колоть да выколачивать, чтобы встал. Мешок хрипел чуть сильней от тычков и от ударов, и нога, которая торчала, мучительно ползла и свешивалась с каталки, но стоило пареньку отдохнуть - уползала опять, будто на пружинке. Тогда свалил паренек мешок с каталки на пол и стал пинать сапогами, чтобы он дополз, но скоро понял охранник, что это не выход и что до двери-то, может, его и добьет, зато кто ж его будет заставлять ползти дальше. Санитарка, которая слышала всю эту возню в санобработке, побоялась, что паренек так и убьет его нечаянно, раз ничего не получается, и, стараясь больше ради того паренька, пришла на помощь: уговорила, чтоб не вытряхал вшей, и дала ему хлорки, только б не бил. А тому пришло в голову развести в банке хлорку и полить его, будто нашатырем. А тот захлебывался, мычал, дергался, но не вставал - и тогда паренек сдался. Несчастный охранник, боясь, что по нему уж ползают вши, стал плакаться бабе, что не может вынести эту работу, и, обретя откуда-то бесстрашный дух, пошагал звонить доктору, докладывая: что ничего с ним сделать нельзя, что он никак не встает и, может, даже скоро помрет. Доктор дал совет пареньку будить своих и увозить его подальше от больницы, на каталке, и скинуть в сугроб. Но паренек сказал о вшах, чесотке и отказался наотрез. И доктор, сам уже понимая, что придется принять, сказал, чтоб его отдали обрабатывать санитарке и что спустится, когда вымоют, на осмотр. После этих слов прошло еще время, потому как, убедившись, что он полуживой, ждали просто его смерти. Чтобы даром не возиться. Думая, что до ночи не доживет. И баба, санитарка, убежденная охранником, все откладывала да ждала - того же охранника, чтобы ей помог. Потом она устала ждать и одна начала его обрабатывать, чем могла оберегаясь: волосы спрятала в косынку, натянула резиновые перчатки, халатец второй драный и соорудила на рот повязку.
Было ей нестрашно, только боялась, что застудится. "Лежишь вот, зараза ты, квартиру продал и лежишь", - пыхтела Антонина, не зная, с какого боку к нему подойти. Сухонькая, почти костлявая, она отволокла мешок ближе к ванне, удивившись, до чего легок, будто пухом набит. Вони она не слышала. Жалко ей было портить такую большую пленку, подумала - может сгодиться, если потихоньку ее от него высвободить, а потом отмыть. Надо ж, снабжают их, скоропомощных, такой пленкой, не жалко для бомжей. Но, вспомнив про чесотку, решила уж без жалости резать, так и легче - надо ей собой рисковать, заразу в дом нести. Одежды до того были на нем гнилые, что и сами распадались, вшивые.
Избавившись с трудом от гнилья, Антонина облила ему растворчиком в паху, тощую бороденку и голову, уничтожая вшей. Должно было обождать минут пять, чтобы жидкость подействовала. Он лежал голый на кафельном, залитом и хлоркой, и ядом полу, и его надо было еще остричь, а потом уж класть в ванну. Вода, которую пустила баба, дымила кипятком, и Антонина отчего-то переживала и ругалась, будто ее обманывали, и лился кипяток вместо горячей. Потом стригла голову, выбрасывая травленые космы волос в ведро. Ножницы были тупые, здешние, и она материла уже эти ножницы, похожие на плоскогубцы. Тот покойно и теплей похрипывал - может, испытывая небесную легкость, что вши исчезли. Баба думала легко его поднять, но вдруг надорвалась - он будто и тяжелей сделался без полиэтилена, без гнилых своих одежд, без волос и вшей.
Нет у ней сил тащить этот груз в ванну. Потопталась. Решилась было уйти и звать охрану, пускай тащут. Но знала же она, что не станут и лучше спрячутся, бросят его; а он-то на полу лежит. Жалко, что на полу. Нельзя так. Да и доктор, может, ругаться будет, что бросили. "Тьфу ты, да не надорвусь, легкий же он, откуда в нем весу взяться, а я дура! ну, давай, чего развалился, мне, что ль, зубами тебя тащить. Вставай на ноги, хоть упрись, слышь, а то брошу. Понарожали вас, толку-то, только знаете, что жрать да пить. А ну, упрись, сказала, давай, что я, одна надрываться буду, что мне, делов других нету!" Взвалила его, тужась из последних сил, на живот. "Ногу затаскивай!" - кричит, и тут почудилось ей, что стало от крика и легче. И он-то захрипел, захрипел и перетащил ногу одну, трясущуюся и скрюченную, в ванну. "Другую давай, я ж держу, вон водичка горячая, ну ты упрись, не жалей-то себя, рано еще". И другая его нога, шатаясь и дрожа, опустилась в дымящуюся воду. Тут и баба его спустила потихоньку. "Ух, отмокай... Ну и вони с тебя, ну и вони..."
Уверовала Антонина, что он слышит, все понимает. Мыть его потому стеснялась и противилась - но, видя, что он не двигается, а только будто млеет, покричала да принялась тереть. От воды валил столбом пар - и он то пропадал в нем, то вдруг являлся, так что баба и отмывала его, ничего в том чаду не видя, только без умолку горячечно выговариваясь: "Я мужа своего сроду не мыла, а тебя вон мою... Ну чего ж вам не живется, заразам, и охота вам ходить-то в говне... А потом отмывай вас от этого говна, а ты знаешь, какая у меня зарплата, да я еще вас должна отмывать, сраных да ссаных, тьфу... Вот одни люди работают всю жизнь, горбатятся и помирают потом с грыжей, с пустыми карманами, никому не нужны, хоть и работали, а другие не работали ни в жисть и такие же им права - ванна, горячая вода..."
Вода теперь шумно хлестала из душа, ванна обмелела, таял и белый чистый столб пара. Баба стояла с душем в руках, который держала, будто пожарный шланг, и тушила, где видела, оставшуюся тлеть грязь. Думая о той грязи, Антонина вдруг стихла и ослабла, увидав с ног до головы и всего этого человека. Это был молодой человек, чуть не мальчик - но измученный и тощий, как старик. Чесотка сделала его кожу одной темнотой, и только лицо да руки были режущей белизны, красоты.
Он лежал в корыте грязной больничной ванны так глубоко и убито, будто висел, приколоченный к ней гвоздями. Что баба силилась отмыть как грязь, но так и не отмыла - свинцовые полосы, черные пятна - были раны. Но такой, израненный, и делался он вдруг человеком, так что у Антонины сщемило несвоей болью сердце. Тишина в санобработке, недвижная и тяжкая, что оглушила ее, теперь ушла в сырой холодный покойный воздух, в подпол и стены кафеля: человек этот не дышал и был, чудилось, давно уже мертв.
Не двигаясь с места, Антонина отстаивала минуту за минутой с долготой то ли мучения, то ли терпения - и не зная, как теперь быть. Живая душа, одна во всей этой воздушной непостижимой тиши, баба никак не могла одуматься и начать выполнять ту другую работу, которая и не была для нее другой - черная да сподручная. В том, кого она обрабатывала, готовилась уж вытащить, больше не было жизни; и такой вот чужой, будто убитый, он и все вокруг делал другим, чужим. Стоя неподвижно, ничего не знающая, не помнящая, баба глядела и глядела на него, как он лежит, и взгляд ее измучивали белокожие и гладкие, что небесные, его ручонки - уроды в том панцирном, рачьем от чесотки теле.
Сутки дежурства у всех одинаково подходили к концу. Народец в горбольнице начинал шевелиться, вставать. Хождения начинались с докторов. Доктор, объявившийся под утро в приемном покое, обнаружил, что все спят и в санобработке - свежевымытый труп. Узнал от одинешенькой санитарки, что всех она звала, но никто не пришел.
Охранники, спросонья, с похмелья, не взяли в толк, что санитарка, будившая их, просила вытащить из ванны труп. Но когда выяснилось, что это труп и что бомж так и помер на обработке, они с уныньем пошагали делать свое дело - охрана тут, позарившись на добавку в деньгах, отвечала и за морг. Доктор, усталый и дремучий, оформлял теперь, сидя безвылазно в кабинетике, эту смерть. Делала что-то и гундосая, плаксивая медсестра, которой не дали доспать, - писала по трупу исходные данные зеленкой, как тут и было положено: на кастрюлях пищеблока малевали номерняки отделений масляной, всегда отчего-то кроваво-красной краской; на синих казенных пижамах вытравляли учетные номера хлоркой; подушки, простыни, пододеяльники, халаты, полотенца штамповали, будто бумажно-важные, той же печатью, что и больничные листы, свидетельства о смерти, акты о приемке вещей или накладные; а трупы метили зеленкой.