Конец света по-Божески (сборник) - Страница 7
И она сидела на полу, слегка покачивая его в своих объятиях, и сама стала успокаиваться, и мысли ее потекли какие-то спокойные и светлые. И, подумала она, наверное, именно потому, что он сделал то, что не делала она, – все и пойдет теперь по-другому. Потому что он, ее мальчик, ее малыш, своим смелым поступком разбил, разрубил какой-то страшный сценарий, который работал в ее жизни.
И она подумала вдруг, что, наверное, это и называется кармой, когда из поколения в поколение люди совершают одни и те же поступки, они и те же, одни и те же. И каждый обречен повторять сценарий своих родителей, потому что не делает ничего нового. Отец бьет свою мать в присутствии ребенка, и если ребенок соглашается с этим, не противостоит этому, то он сам потом будет бить свою жену, и если его ребенок не остановит это, то он сам потом будет бить свою жену, или будет бит, если этот ребенок – девочка.
И так будет продолжаться и продолжаться, потому что, если ты не делаешь ничего нового, ничего другого – что нового, другого может произойти в твоей жизни?
И, думала она, ее мальчик, ее любимый мальчик разорвал этот круг. Разорвал этот сценарий. И муж ее больше никогда не ударит. Никогда. Потому что она больше никогда ему этого не позволит. Смелость ее малыша дала ей сейчас такие силы, что она уже ничего не боялась.
Не боялась противостоять мужу, не боялась уйти от мужа, не боялась неизвестности. Самое страшное, когда тебя унижают на глазах твоего ребенка, и этого больше не произойдет. Она больше не даст этому произойти.
И она с любовью посмотрела на своего мальчугана. Как он мог это сделать? Почему он это сделал? Откуда в нем эти силы – не испугаться отца, его злых глаз, которых она сама так боялась?
И поняла она вдруг, как-то легко и естественно, что все это сделала его любовь к ней. Любовь, которой он был наполнен. Которой она сама его наполнила, любя его.
И она подумала вдруг: «Господи, как же все просто! Если ты наполняешь любовью своего ребенка – он может щедро делиться этой любовью с тобой и быть тебе и другом, и защитником, и помощником…»
И впервые вдруг подумала она о своем отце, подумала как-то легко, без ненависти. Она впервые за многие годы подумала о нем с жалостью. Она вспомнила его закрытость и отчужденность, его запои и его злость. И увидела в нем вдруг слабого, маленького, недолюбленного, недоласканного мальчика. Она знала, что именно так и было в их семье. Отец его был неласковым и закрытым. И мать – тихой и забитой. Где уж тут быть любви! И выросший без любви, не наученный любить, он мог делать только то, что делали до него поколения его предков, – выливать свою злость. Вымещать свое раздражение. Потому что если ты не наполнен любовью – ты наполнен нелюбовью. И делишься ты тем, чем наполнен.
Она качала и качала своего мальчика и думала о своем отце. Вспоминала его, приходящего домой трезвым или нетрезвым, но холодным и закрытым. И жалко ей стало его так, так щемяще жалко стало ей того ребенка в нем, которого никто толком не любил, что она опять заплакала, заплакала тихо, чтобы не потревожить своего малыша.
И она плакала в какой-то вселенской жалости к своему папке, бестолковому, никем не любимому папке, прожившему такую бестолковую и неправильную жизнь. И она плакала и плакала и говорила про себя:
– Папка, папка, бедный мой папка…
И прядка волос упала ей на щеку, и она поправила ее, но она снова упала, и, как будто ветерок прошел по ее лицу, и она все плакала и плакала от жалости и любви к своему папке.
…Она была похожа на прекрасную заплаканную мадонну с заплаканным малышом на руках. И такую любовь он чувствовал сейчас к ней, своей девочке, которой никогда толком не выражал любовь, не ласкал ее, не обнимал, просто не знал, как это делать. Которой не дал он ни поддержки, ни внимания, ни любви. Только боль и обиды причинял он ей, и ее матери, и не было ему за это прощения.
И сначала, пока они плакали, он метался по комнате, метался в своей боли и невозможности что-то исправить и как-то им помочь. Потом, когда малыш затих, а дочь сидела и покачивала его на руках и так была похожа на мадонну, он обнял их, просто обволок их собой, своей бестелесной сущностью. И сделал то, что так редко делал, когда его дочь была маленькой девочкой и так нуждалась в его ласке. Он гладил ее по голове, и прядка ее волос выпадала, и она поправляла эту прядку, и он снова гладил ее, и гладил по вихрастой головке своего внука, смелого мальчика, который защитил свою маму, не дал сделать своему отцу то, что он сам делал за свою жизнь сотни раз.
Он обволок их своей бестелесной, грешной и уставшей от раскаяния сущностью и просто любил их сейчас, и сам не замечал, как становился светлее и чище в этой любви.
И когда девочка его стала плакать о нем, и слезы ее были такими светлыми, легкими, и столько жалости было в ее сердце, столько любви к нему, непутевому, что ему показалось – его сердце просто не выдержит больше этих мучений, и терзаний, и раскаяния. И он вспомнил, что сердца у него давно уже нет, как нет и тела, и он – всего-навсего грешная и мятущаяся душа, не достойная прощения…
Она подняла сына на руки и уложила к себе в кровать, и легла с ним, не раздеваясь, просто обняла его всего, прикрыв своим телом, чтобы был он в безопасности, чтобы маленький ее защитник почувствовал себя защищенным. И, убаюканный ее теплом, дыханием, ее словами: «Я тебя люблю… Я тебя люблю, мой дорогой… Все будет хорошо…» – он уснул.
А она, лежа рядом с ним с открытыми глазами, снова подумала об отце. Подумала о его грешной, мятущейся душе, потому что какая же еще душа может быть у человека, который всю жизнь прожил в нелюбви и мог делиться только нелюбовью? И снова так жалко стало ей папку своего непутевого, несчастного, запутавшегося и ничего не понявшего в своей жизни, и натворившего столько ошибок, что она снова заплакала. И все плакала и плакала, и молилась про себя, впервые за многие годы произнося слова:
– Господи, прости моего папку! Господи, прости моего папку! Он сам не ведал, что творил! Он сам не ведал, что творил…
И столько любви и прощения было в ее словах, что он, бестелесный, обволакивающий их собой, как прозрачным облачком, почувствовал легкость, такую вселенскую легкость, и такую необыкновенную чистоту, как если бы его просветили мощным светом, испарив из него все тяжелое, плохое, нечистое…
И он вдруг понял: стоит ему захотеть и раскрыть свои бестелесные объятия – как он понесется ввысь, туда, к свободе и гармонии, туда, в небеса, в рай, о котором не смел и мечтать.
Но он не мог, не хотел разомкнуть свои объятия, как бы пытаясь за несколько минут до своего полета ввысь напитаться, наполниться любовью, которой никогда не чувствовал и которой никогда не был.
Он обволакивал их, и был он тих и спокоен, и дочь его заснула, заснула с мокрыми ресницами, прекрасная, несчастная и по-новому сильная его девочка. Она спала, и дыхание ее стало ровным. И было что-то детское сейчас в овале ее лица, полуоткрытых губах, в раскрытой ладошке. И он гладил эту ладошку, и весь он, вся душа плакала от любви к этой ладошке, к этому лицу, к этой девочке. И он не мог оторваться от нее. И не мог напитаться этой любовью. И время шло. И уже за окном забрезжил рассвет. А он все держал их в своих объятиях…
Она спала. Спала крепко и спокойно, как в далеком раннем детстве, когда была безмятежной девочкой, не знающей еще никаких огорчений, чувствующей себя защищенной и любимой, – какой не чувствовала себя потом никогда.
И когда первые лучи солнца скользнули по стенам, коснулись кровати, ее волос, ей приснился сон – как бежит она по солнечному летнему лугу навстречу папке, и он – молодой и добрый бежит к ней, раскрыв руки, и подхватывает ее туда, ввысь, к солнцу, и кажется ей, что она взлетит сейчас в небеса. И столько свободы и защиты в его руках, и так крепко его объятие, и – нет никого роднее, и сильнее, и красивее папки…