Концерт для Крысолова (СИ) - Страница 7
— Тебе дома не попадет? — поддел его Роберт, когда оруженосцы с триумфом возвращались.
— Попадет, наверно, — отозвался он совершенно равнодушно, словно его спросили не о родном доме, а о расписании поездов.
Вид у него был совершенно дикий, особенно рядом с этими парнями, которые выглядели уличными хулиганами, и тут — этот, в костюме с галстуком, промокающий белым платком кровавую юшку…
— Добро пожаловать в оруженосцы Черного рейхсвера, Бальдур.
Уве торжественно пожал ему руку, но паренек даже не улыбнулся.
Уве обвел ребят взглядом — и его острые, словно щепки, глаза впились в угрюмое лицо Ронни:
— Присмотришь за ним. Объяснишь, что к чему. А ты, — он перевел глаза на новичка, — не гляди, что наш Ронни еврейчик, прежде всего он — немец. Видал я на войне неплохих еврейских парней…
Ронни втайне обрадовался, что Уве поручил ему приглядывать за новичком.
Дело было в том, что Ронни, хоть вроде бы и считался у этих парней своим, все же был один. Никто особенно не стремился с ним подружиться — их папаши и мамаши успели внушить им неприязнь к евреям, как к некой хитрой и опасной силе, которая только и стремится отвоевать у них жизненное пространство — деньги, работу и белокурых девушек.
В парикмахерских Ронни просил, чтоб ему как можно короче стригли волосы — так, чтоб было незаметно, что они вьются, и был даже не против, чтоб кто-нибудь крепко дал ему в нос, чтоб навек изменить его форму…
Этот парнишка, Бальдур, был на два года моложе, и в Ронни боролись желание протянуть ему руку и подружиться с ним — и беспомощное пренебрежение («сопляк!»)
К тому же, Бальдур сразу выбил всех из колеи тем, что держался со всеми на равных. Другие малявки смотрели старшим оруженосцам в рот, а если и пытались вставать на одну с ними доску, то получалось у них это так, что сразу был виден недостаток годков и умишка.
С этим было не так. Он действительно казался взрослее своего возраста, этот Бальдур. А держался и вовсе как взрослый — вежливо, холодно, с достоинством. И ему это шло. Ронни подумал, что тут у такого сразу появится друг, а то и несколько — но он не торопился с этим. Даже Яльмар, на которого все новички смотрели восторженно, не производил на него должного впечатления.
— Знаю я эту семейку, — сказал Яльмар, когда оруженосцы однажды вечерком посиживали в пивной вместе с Франком, Бальдура и прочей мелюзги с ними не было, — Моя мать с его хорошо знакомы, она у нас часто бывает. Помню, ей чуть дурно не стало, когда она мой шрам увидела — «Как же так, Яльмар?» — «Да так, подрался, тетя Эмма» — «Ну что ж тут поделаешь… Мальчики должны драться…» Она американка. А папаша его — Карл фон Ширах — капитан, служил у кайзера, потом был директором театра. Старший парень у них застрелился в 18-м, я слышал, как тетя Эмма жаловалась моим, что с той поры и младший как с ума сошел…
Никто из парней не спросил, почему старший сын Ширахов застрелился. Это было не единственное самоубийство в позорном 18-м году.
Ронни и Бальдур клеили на улице плакаты.
Ронни пытался болтать, Бальдур отвечал, вежливо и вполне доброжелательно — он был очень воспитанный паренек и потому просто никак не понять было, как именно он к тебе относится.
— Ты один у родителей? — спросил Ронни. Рука Бальдура с кисточкой, только что сунутой в ведерко, дрогнула — и на штанах у него оказалась длинная белесая сопля мучного клейстера.
— Вот черт, — сказал он, пытаясь стереть соплю носовым платком, — Нет, у меня есть сестра. Розалинда. Страшная зануда. Слава Богу, ее отправляют учиться в Америку.
Про брата — ни слова.
— А ты где учишься?.. — Ронни участливо смотрел, как Бальдур размазывает по штанам белесую липкую дрянь.
— В гимназии, — ответил Бальдур, — Ронни, а ты откуда такой?.. Кто твои родители?
— Мать — учительница. А отец…
В кабачке полутемно и шумно. Тихий гул разговоров. Все они смолкают тогда, когда из освещенного сильной лампой угла начинает звучать скрипка. И все смотрят на музыканта — его худая фигура вытягивается, он выглядит как человек, приманивший птицу счастья — и она не дрожит подобно всем птахам, которых сжимают грубые руки человека, она поет в его руках.
За маленьким столиком в углу сидят красивая женщина и маленький кудрявый мальчик. Оба не сводят с музыканта полных гордости глаз.
…ничего нам не оставил, кроме старой скрипки.
— Ты не играешь?.. — с внезапным интересом спросил Бальдур.
— Играл… отец учил, на другой, поменьше — когда мне было 5 лет. Но та давно сломалась. А эту, что осталась, я брал в руки раза два или три, — ответил Ронни, внутренне содрогнувшись — ему вспомнились те картинки..
— Ты просто не любишь музыку? Да?
— А что ты спрашиваешь-то?
— Я тоже играю. Правда, на рояле. Но на скрипке тоже немножко умею.
— Правда? — Ронни посмотрел на Бальдура удивленно, а потом подумал — что ж в том удивительного, что сына театрального директора учили музыке? Странно было б, если б его учили, к примеру, боксу…
— И тебе нравится?
— Очень, — чистосердечно ответил Бальдур, — Когда я играю, я… просто не здесь. Меня словно на крылышках уносит…
Он смутился своей неуместной среди оруженосцев откровенности и смолк. И Ронни не знал, как показать ему, что ему эта откровенность приятна по меньшей мере так, как евреям под водительством Моисея приятно было уйти наконец из пустыни…
— Слушай, — сказал Бальдур, его ледяная взрослая маска растаяла от его улыбки, — Ронни, я б хотел послушать, как ты играешь, честное слово.
— Чего? — буркнул Ронни, зардевшись, — Ладно тебе, я толком и не учился…
— А, никто толком не учился. Меня с четырех лет музыке учили — думаешь, я все положенное время за роялем сидел? Вот еще! На черта мне это было, мне было интересней с братом гулять… Играть мне стало нравиться лет в… — Бальдур запнулся, — в одиннадцать.
— Почему? — тихо спросил Ронни.
Бальдур достал сигареты, но в пачке болталась всего одна.
— Ронни, бери.
— А ты?
— Да ладно.
— Тогда на двоих.
Они присели на каменный парапетик вокруг палисадника. И пока Ронни курил, Бальдур смотрел куда-то пустыми глазами.
— Держи.
— Ага.
Бальдур затянулся, видно было, что он вообще-то не курит.
— Понимаешь, — сказал он, — когда мне было одиннадцать, мой брат… умер. Я в школе тогда учился, в Тюрингии. И он мне в письме писал — «играй, не смей бросать». Потом умер он… застрелился. Я и не бросил играть… не мог. Мне казалось, что когда я играю, он меня слышит… И потому мне нравилось играть. Я ему играл, я даже выучил то, что он любил больше всего. Ронни, понимаешь, брат у меня был — класс, я, наверное, до сих пор не могу полностью понять, что его уже нет.
Бальдур бросил тлеющий окурок.
— Ты ребятам не рассказывай, ладно? — попросил он, и Ронни чуть не обиделся на то, что о нем так плохо думают.
— Что ты, — буркнул он с досадой, — нашим только про это и рассказывать…
— И все равно я хочу послушать, как ты играешь.
— Да ты рёхнулся. Да мой отец, он всю жизнь по-кабацки играл, и меня так учил. Что это за музыка… тоже мне. Ты-то небось Бетховена с Моцартом играешь.
— Бог ты мой, — усмехнулся Бальдур, — ну, играю. А ты знаешь, что Моцарт — это тоже уличная музыка? Да. Ее — при его жизни — на улицах свистели и по кабакам играли.
Ронни долго молчал, а потом вдруг усмехнулся, пробормотав «этот гой».
— Чего-чего?..
— Да ничего, я вспомнил, как одна старуха хотела, чтоб на ее похоронах играл я, а не Моцарт.
— Странная однако старуха.
— Очень странная. На самом деле, веселая бабка. И… не играл я у нее на похоронах.
— Почему? Тебя Моцарту предпочли, а ты…
— Да она жива еще…
Прохожие с недоумением и некоторым осуждением смотрели на двух хохочущих мальчишек, один из которых был явно из хорошей семьи, а другой, столь же явно, представлял из себя классический вариант уличной шпаны, да еще и с еврейским носом.