Концерт для Крысолова (СИ) - Страница 19
Кончил он, потом я, смотрю, стонет мой паренек, чуть не плачет. Оказалось, бедрышко свело с непривычки, а он терпел, глупыш… ну, я сразу его за ляжку цап — и разминать. Смотрю — уже улыбается, мордаха красная, слюнявая, довольная…»
«Однажды он примерил мою рубашку. Почти как раз, только я в плечах пошире, конечно. Идет мне, спрашивает?
Идет, говорю, штурмовичок что надо. Скоро такую же наденешь. И ведь правда — сидит на нем, как влитая.
Он так любит, когда я про войну, да про Россбаха, да про Рема и СА рассказываю — слушает так, словно ему и правда лет 13.
Только вот как подумаю, что с Эрни станет, когда он его увидит…
Нет, мать твою. Этого — не отдам. Были у меня пареньки — двое — которыми я спьяну с Эрни делился, да и им спьяну было все равно. Но этот… жалко. Нет. Мой.»
«Разговорчики…
— Тебе, — говорит, а сам смеется, — небось скучно со мной, Эдди?
— Нет, — говорю.
С ним соскучишься, как же. Во-первых, болтушка та еще, во-вторых, так смешно у него выходит — просто видишь, о ком рассказывает. Ему б в киноактеры — цены бы не было.
— А тебе, — спрашиваю, — со мной не скучно? Я книжек не читаю, они мне на хуй не сдались…
— Нет, — говорит, — с тобой весело. Ты хоть не дергаешь меня, не воспитываешь каждую минуту… С тобой — хорошо…
— Ну, — говорю, — и на том спасибо.»
Продолжалось это ровно три недели.
Бальдур — зря Эдди так думал о нем — не был порочным существом. То, что обрел — обрел, но все остальное, что получил в придачу, оказалось сплошным разочарованьем.
Постель? — Да… это было существенно. Когда он видел Эдди — влипал в его взгляд и улыбку, словно муха в мед, а перед глазами вставало мутно-влажное, стыдное виденье раздербаненной постели и здоровенного, распаренного, поблескивающего от пота тела на ней — тела, к которому Бальдура всякий раз нестерпимо, сосуще притягивало — прижаться, охнуть под тяжестью, впустить в себя, хоть и было это всякий раз мучительно трудно, и соитие каждую секунду грозило из сладкого стать раздирающе-болезненным, Эдди мало думал об осторожности, когда увлекался, долбил, как долотом в дубовое полено.
А вот себя в такие моменты Бальдур вспоминать не любил — стыд жег как огнем, да и плохо он себя в этом помнил: оставались в памяти палящее притяженье к мокрой Эддиной шкуре, смешанное амбре пота — своего и Эддиного, черно-алая тьма по ту сторону зажмуренных век, сладко-саднящее мокрое тренье, собственный дурацкий смех пополам с истерическим подвыванием…
Бальдур от одного стыда расстался б со всем этим, если б не ощущал в то же время, что его тело неслучайно ведет себя именно так… Он всегда нравился себе в зеркале, о красоте своей знал, теперь открыл и то, что тело его словно бы и создано для таких развлечений, и ненавидеть его за это было бы неразумно. В конце концов, удовольствие было огромно и ослепительно, смешанное со стыдом и непременно-звенящей в самом жарком постельном пылу ноткой унижения… Эдди довершил ту работу, что начал когда-то в Бальдуре угрюмый золотоволосый Рольф, довел образование нежного, чувствительного, самолюбивого дворянчика до конца, открыв эти дьявольские раскаленные врата пидорского царства, где нет у тебя прав, кроме тех, что дарует тот, кто сует тебе… а в другое время ты — снова ты, и смотришь на тупорылого своего дружка свысока, и ухмылка твоя говорит: да кто ты такой?..
Постель — да….
Любовь — ха! Вот уж сказки для девочек.
Эдди, меж тем, успел искренне привязаться к мальчику, скучал без него, но это было и всё, не умел он ничего больше, тот, чью способность любить убила война.
И этого — он так и не догадался — Бальдуру было недостаточно. Да и Бальдур, спроси его, не сказал бы, чего ему не хватает — и почему ему иногда кажется, что рядом с Эдди он вот-вот задохнется, аж слезы выступают на глазах от непонятного, нелепого, ниоткуда явившегося, но теснящего грудь чувства жгучей обиды. Обиды на то, что вот он, Эдди, рядом лежит, а я не вижу его лица, и мне все равно, что на нем, лице этом, сейчас написано… я засну раньше, или позже — неважно, но перед тем, как заснуть, даже не попытаюсь вглядеться во тьму и понять, о чем думает тот, кто сейчас со мною…
Они были слишком чужды друг другу — говорить не о чем. Резерв боевых мужественных историй Эдди исчерпался быстро, говорить приходилось Бальдуру — и тут-то он чувствовал то, что чувствует порою любой одаренный умница, которого слушают все: ощущал себя клоуном. Блестящим, но клоуном, вынужденным невесть почему развлекать ярмарочную толпу за мелкие деньги.
Куда важней для Бальдура, чем сам Эдди, были те люди, с которыми Эдди его свел.
Поначалу Бальдур без вина пьянел в компании штурмовиков — их грубость и прямолинейность сходила для него за честность и прямоту, он на голубом глазу верил в байки, описывающие их военные подвиги. А перед сном эти парни явно молились не Отцу, Сыну и Святому Духу, а Рему, Россбаху и Революции.
Благодаря знакомству с ними Бальдур, имевший и без того немалый вес в мальчишеских компаниях, воспарил на небывалую высоту.
И все это было замечательно. Тешило тщеславие. Но Бальдур состоял не только из тщеславия.
Он смотрел на этих людей, вступал с ними в разговоры, ночами в своей комнате часами проигрывал эти разговоры так и этак — и в конце концов понял, чего ему в этих людях не хватает.
Орали они громко. И всерьез желали все изменить — еще бы нет, если это их дети голодные и оборванные бегали по городу.
Но ни один из них не знал, что именно нужно ДЕЛАТЬ.
Бальдур тоже не знал. Но даже в свои семнадцать понимал, что криком делу не поможешь.
[2] SA — Штурмовые отряды, Sturmabteilungen, военизированные формирования НСДАП, их формирование начато 3.8.1921 на базе некоторых подразделений «Добровольческого корпуса». В период расцвета под руководством Э.Рема SA стали напоминать легальные бандформирования.
[3] Россбах, Герхард — офицер, руководитель военизированного подразделения «Добровольческий корпус».
[4] «Кнаппеншафт» — приблизительный перевод «Содружество оруженосцев» — добровольческая молодежная организация национал-социалистического толка, действительно существовавшая в Веймаре. И Ширах действительно стал ее членом в 12-летнем возрасте.
1925. Дуэт для фортепиано и виолончели. Гитлер
Ронни не мог дождаться, когда кончится этот февраль — четвертый месяц одиночества — потому что возлагал на март некие смутные, неопределенные, непонятные надежды — хотя надеяться было не на что, совсем не на что. Жизнь его, как он считал, окончилась, не начавшись.
Он помнил взгляд Эдди Хайнеса, помнил его хлесткое: «Жиденок, брысь, этот не для тебя», — и в горле першило, и становилось больно дышать. Это напоминало ему, как он гостил у тетки в деревеньке на Дунае, и как они, мальчишки, срывали спелые колосья пшеницы и грызли зерна. Просто так. У недозрелых зерен был вкус из тех, что приятны только в детстве — то же, что грызть сосульку, пробовать волчью ягоду… А шли они в то время, кажется, на речку — и в предвкушении прохлады, возни и брызготни им просто не шлось спокойно, несмотря на жару, и они то и дело толкались, спихивая друг дружку с дороги в поле. Это ужасно их смешило, как смешат только мальчишек исключительно идиотские выходки. Больше всех прыгал и бесился Квекс — так его прозвали за то, что у него было шило в заднице…
Годами позже Ронни увидел фильм «Квекс из Гитлерюгенд» — и это было как удар поддых…
Этот, его Квекс был тоже еврей. Или, пользуясь выражением Хайнеса, жиденок.
Это был маленький кучерявый пацан, находившийся в странно-родственных отношениях с пространством. Его подвижность и вертлявость словно обеспечивали ему некую безопасность всегда, что б он ни творил. Там, где другой непременно споткнулся бы и приложился оземь, Квекс, штопорно изогнувшись, ухитрялся не упасть. Он уворачивался от летящего в него каштана даже тогда, когда стоял к бросающему спиной и не подозревал о его намерениях. Он взбирался на деревья так высоко, что другие только ахали, и балансировал на самых тонких ветвях, дрожащих под его узкими ступнями, как струны под пальцами. Он был как марионетка на невидимых нитях.