Концерт для Крысолова (СИ) - Страница 15
Ладонь Эдди поощрительно погладила красавчика по лысой головке, ласково обхватила. Бальдур заерзал, и не абы как, а так, чтоб член терся об сжимающую его ладонь… Ах ты ж!..
Стоны. Тихие, сдавленные.
Бальдур сам приподнял бедра, позволяя Эдди стащить с него трусы, и сам широко раздвинул коленки. Это не парень, а черт знает что, подумал Эдди с удовольствием, надо же так себя вести, и не стыдно ему нисколько… Впрочем, какой стыд после того, что было. Теперь он хочет получить свое. Сейчас. Сейчас… Я не собираюсь тебе дрочить, это ты сделаешь сам, если захочешь. А я могу устроить тебе кое-что получше…
Такого ты точно еще не пробовал.
…У Эдди затекла шея, онемели губы и отваливался язык, но дело того стоило. Он и сам не ожидал, что так будет, нет, не ожидал… Одно удовольствие теперь вспомнить сдержанного Бальдура.
Распластанный перед ним паренек являл собою нечто совершенно чуждое понятию «сдержанность». Он уже не стоном, а пронзительным воплем встречал каждое легчайшее прикосновение к его члену, его раздвинутые бедра дрожали от напряжения, в стиснутых кулаках скрипела простыня, голова моталась по подушке, сбив ее на край постели…
Эдди в последний разок пригнул голову…
Я заплатил тебе за твою боль, думал он, лежа рядом с мокрым, дрожащим телом, пустым и теплым, как только что сдернутая перчатка. Дамская, изящная, душистая перчатка из тонкой светлой кожи…
Буду ждать, когда ты откроешь глаза. Теперь я всегда смогу смотреть в них без опаски. Так я думаю.
— Неплохо было? — спросил Эдди, когда длинные ресницы наконец дрогнули.
— Просто рай, — пробормотал мальчик. И доверчиво прижался к нему всем телом.
Эдди давно уже похрапывал, а Бальдур все еще лежал без сна. После перенесенной бури он чувствовал себя слабым и вялым, перед глазами плавали причудливые розовые и золотистые пятна. Меж ягодиц все еще было влажно и ощущалось досадное жжение — словно там тлели угольки залитого, но непогасшего костерка.
О, мой Бог, думал он. Где это я, зачем?..
Сумасшедший. Испорченный.
Но я не мог иначе.
Легкий дух не мог более таскать все более тяжелеющее, наливающееся то свинцом, то ртутью тело, не мог это тело оберегать, задыхался и умирал в нем, словно параличный в латах.
Бальдур сам не понимал природы своего влечения, этого кружащего голову вихря, в эпицентре которого он иногда оказывался, взглянув в глаза случайному юноше или мужчине, но справляться с этим самостоятельно уже не мог.
Раньше помогало сесть на велосипед и до одури, до гула и дрожи в коленях крутить педали, колеся по сельским дорогам. Родителям Бальдур говорил, что едет в поход с друзьями — не говорить же, что никакие друзья не нужны, нужно лишь бьющее в глаза солнце, упруго хлещущий по горячим щекам ветер, летящая под колесо лента дороги и незнакомые, с невнятными тяжелыми взглядами лица вокруг (что крестьянам дела до взмокшего барчука на велике, делать-то нечего, вот и носится, как полоумный). В полном изнеможении он вяло снимал с педали ноющую лодыжку и брел с полчаса по дороге, словно загнанный жеребенок, ко всему безразличный, в том числе и к тому, где это он. Челка липла ко лбу, падала на глаза, голова тяжелела от жары. Велосипед он вел за руль — умело, так, что переднее колесо и не думало вихляться.
Заезжал он далеко.
Любил ездить по лесным тропинкам, полосатым от солнца и ухабистым от корней…
Поездок таких — редких, конечно, в месяц пару раз, по выходным — хватало ненадолго, но все же спал Бальдур после них спокойно… вплоть до падения, которое он потом всегда понимал как неслучайное, вспоминая все, что за ним последовало, и думая о том, что от себя не уйдешь — и даже не уедешь на дорогом спортивном велике марки «Бреннабор»…
…А полетел он с велосипеда красиво… Он знал в этом лесу симпатичную полянку, на которой любил отдохнуть (там имелся даже очень удобный пень), а отдохнуть было пора, и Бальдур торопился, накручивая педали и страстно мечтая о бутылке с минералкой, которая была привязана к багажнику. Вот, вот же она, полянка… И тут собравшийся гармошкой носок как-то угодил в цепь, и Бальдур птицей гордою, которую все-таки пнули, перепорхнул через руль и шмякнулся в кусты.
Он зашипел от боли — ничего вроде не переломал, но здорово треснулся, к тому же кусты встретили налетчика в штыки — точней, в острые сучки, и Бальдур ощущал, как на щеке пухнет горячая дорожка царапины, толстая, как суровая нитка. Было и еще кое-что похуже. Бальдур много раз падал и с велосипеда, и с лошади, и знал, разумеется, что при падении сверху ни в коем случае нельзя вытягивать руки, если не хочешь сломать их, да и вообще привык, как пианист, беречь руки… но тут как-то так случилось, что он все же спружинил оземь правой рукой, и теперь большой палец на ней жутко ныл. Хотя вроде был на месте, не торчал в сторону, и все же… что-то было не то. То-то завтра обрадуется герр Миллер, его мастер по фортепиано. «Бальдур, пора уже серьезно относиться к своему музыкальному будущему! Или я ошибаюсь, и вы собрались в футболисты?»
И тут он услышал негромкий смех. Хриплый, молодой — так мог смеяться мальчишка его возраста.
Бальдур торопливо выбрался на тропку из кустов и первый взгляд бросил на свой драгоценный «Бренн» — тот валялся на тропке, как поверженный в битве конь. На коня серебристый велик походил очень мало — скорей уж на огромную сбитую стрекозу, но в воображении Бальдура он был именно конем.
Бальдур искоса глянул и туда, откуда слышал смех, и уши у него покраснели. На поляне — на его поляне, на его пеньке сидела девчонка. Даже не девчонка — а эта! Взгляд моментально зацепился за пестрое платье и смуглое лицо. Цыганка, возможно. В любом случае — бродяжка какая-то. И еще смеется!..
Не глядя в ее сторону, Бальдур приподнял велосипед, чиркнул ладонью по передней шине — колесо послушно засверкало спицами, шина ровнехонько поблескивала черной змеиной шкурой, никакой «восьмерки», слава Богу.
— Сильно треснулся? — послышался с полянки незаинтересованный голос, — хочешь, за две марки помогу, если чего сломал…
Не отвечать было невежливо, да и глупо уж совсем.
— Ничего я не сломал, — сказал Бальдур холодно, — а с кем имею честь?..
Тоже неприлично, все же дама, но его же учили вообще не говорить с такими.
— Чего-о? Фу-ты ну-ты!
Еще и недоразвитая, подумал Бальдур.
— Я спросил, как тебя зовут, вообще-то.
— Маргарита. А тебя?..
Ничего себе, подумал Бальдур, имечко. Черный жемчуг, он слышал, дорогой.
— Бальдур меня зовут.
Теперь он смотрел на нее и поражался ее прямому веселому взгляду.
Она действительно была очень смуглой, черные, плохо расчесанные кудрявые волосы, черные брови, глаза цвета эрзац-кофе, которым поили в локалях — та же иллюзорная чернота, скрывающая янтарный блеск, если глянуть на свет. Платье — действительно неприлично пестрое — было еще и коротковато, что сводило на нет любые претензии на приличие, но девчонка, казалось, совершенно не замечала этого: она сидела на пне, удобно вытянув голые, исцарапанные, словно бы выкрашенные коричневой марганцовкой ноги в расшлепанных сандалетах, и во взгляде ее, устремленном на Бальдура, не было ни тени смущения, ни проблеска высокомерия, короче, она смотрела на Бальдура не как девочка, а скорей как его приятель.
Бальдур подумал, что это, может, оттого, что на цыган всегда все пялятся, вот они и привыкли. Он был совершенно прав.
Его изрядно смущало то, что он не мог даже приблизительно определить ее возраст. Она была маленькой и худенькой, как девочка лет тринадцати, но платье топорщилось на груди самым семнадцатилетним образом, и потом… ее взгляд… По лицу тоже не поймешь — острые девчоночьи скулы и подбородок, но при том тяжелые темные веки и толстые потрескавшиеся губы, которые нагловато ухмылялись.
И поведение девчонки выбивало его из колеи. Она окинула его острым взглядом и спросила:
— Чё это у тебя с рукой?
Бальдур только сейчас понял, что поджимает ноющий большой палец правой руки, инстинктивно помещая его под защиту ладони.