Концерт для Крысолова (СИ) - Страница 13
Бальдур вздрогнул и опять спрятал глаза.
— И потом, — продолжал Эдди, — с мужчинами кое-чем заниматься куда приятнее… Давай еще по чуть-чуть.
Он быстро налил себе, парню — плеснул на два пальца.
Бальдур молча потянулся к своему шнапсу, выпил, теперь уже не морщась. Встряхнул головой. И сказал:
— Эдди, вы…
— «Эдди, ты».
— Эдди, ты никому не расскажешь, что я тебе сейчас скажу?
— Что ты. Слово офицера.
— Эдди, мне снятся парни. Ну… наверное, ты понимаешь, КАК снятся. Вот ты сказал, что мне надо бы заглядываться на девушек, а я если и заглядываюсь, то на парней. Даже… на мужчин. Не могу по-другому. Словно я сам девушка. А когда мне было 14… - Бальдур смутился и смолк. Яльмар… сволочь.
Когда 14 — это еще ладно, думал Бальдур. А вот когда мне было 11, в интернате в Бад Берка… ох, этот Рольф. Тринадцать лет, сноп золотой соломы вместо волос и жестокие карие глаза. Ухмылка, которой я боялся.
Ах, эта школа. Эта песенка, которую сочинил какой-то тринадцатилетний ироничный гений из числа учеников Не Рольф — этот гением не был, был хулиганом..
Я маменькин сынок, мне тринадцать лет,
Замшевая курточка, алый берет.
Отвали, деревенщина, паси своих коров,
Мне жалко для тебя даже пары слов…
Рольф был как все мы, из хорошей семьи, но настоящий бродяжка. Часто мы с ним вдвоем пропускали утренние занятия и бродили по окрестностям. Купались, воровали яблоки и пакостили по мелочи — к примеру, однажды белым днем поменяли местами огородные чучела в соседних крестьянских огородах. Рольф выкрасил белую корову, пасущуюся у леса, гуталином под зебру — глупо, как же глупо, хоть и смешно. Но обычно его проделки были злы. Мне бы и в голову не пришло так развлекаться, но Рольф смотрел на меня и ухмылялся: «В штаны наложил, маменькин сынок?»
Я любил его. Я преклонялся перед его смелостью и презрением, с каким он встречал выговоры и наказания — да какие уж там наказания, наши передовые учителя нас пальцем не трогали.
Однажды мы после купания сидели на заросшем бережке, за кустами, и Рольф, глядя на меня своим жестоким взглядом, вдруг спустил трусы, предъявив молодой набухший член в золотистом кружеве недавно выросших волос, и приказал:
— А ну-ка возьмись за него.
Эдди заулыбался во все тридцать зубов, одну железную фиксу и одну черную солдатскую пломбу. Невольно. Он был просто в восторге. Столько воображаемых сложностей растаяли, как сигаретный дымок.
— Тебе смешно, да? — спросил Бальдур.
— Да нет, — мягко ответил Эдди, — Нет, что ты. А знаешь, почему это с тобой? — он приобнял мальчика за плечи, притянул к себе, чувствуя, как тот готов связаться в маленький, тугой, незаметный узелок, — Потому что ты и вправду красив, как девушка. Даже красивее, — Эдди поцеловал его в губы и тут же со смехом отпустил.
Мальчик просто окаменел — как та уже не вспомнишь чья библейская жена. Эдди откровенно любовался им, стараясь не глядеть в испуганные синие глаза — это было опасно, потому что… Потому что из-за этого могло случиться то, о чем ему однажды поведал Эрни. «Ты можешь всегда быть осторожным, иметь голову на плечах… но однажды — хоть раз — тебе попадется что-то такое, этакое, от чего ты просто охренеешь и будешь думать только о том, как бы побыстрей и поглубже ему въебать. И дергаться на нем хоть до Страшного суда. И не только думать будешь, а сделаешь так, потому что иначе не сможешь. А потом можешь пожалеть. Влипнуть можешь. Проще говоря, поосторожнее, Эдди, тут тебе не война. Поосторожнее со своими сопливыми ребятишками».
— Ну, что ты? — спросил Эдди, — Или я тебе не нравлюсь?
Он улыбался.
Эдди знал, что может не нравиться. Но знал и то, что не может не нравиться, если улыбается — конечно, не во весь рот, как лягушка… Его лицо, обычно чувственное и с нахальным выражением, в улыбке превращалось в нежное и доброе. Сам он и не был, и не считал себя ни нежным, ни добрым; он знал лишь о том, что его улыбка помогает добиться желаемого.
И разницы нет, подумал он, бродяжка с улицы или дворянчик. Эффект один — тают и хлопают ресницами, если кто-то делает вид, что смотрит на них со вниманием, нежностью, любовью. Глупые щенки — что предыдущий чумазый Вилли, что этот чистюля Бальдур. Ничего, жизнь научит рано или поздно.
Эдди улыбался…
Светловолосый зеленоглазый Эдди в светло-коричневой форменной рубахе с расстегнутым воротом, в пальцах папироса, в глазах — ласковая усмешка…
— Ты… мне? Нравишься…
— Хорошо.
Эдди знал — нельзя — и все равно взглянул туда, куда нельзя. В глаза.
И все полетело к черту, в тартарары, в царство Хель, в бездну, где исчезают удобные и приятные возможности.
Папироса тоненько дымилась, вдавленная в стол рядом с пепельницей. Столик на колесиках, крутнувшись, отъехал, задетый ногой в хромовом сапоге. Сапог тесно прижался к ботинку черной кожи, колено в коричневом сукне — к острому колену в сером твиде.
Эдди обнимал парнишку, не обращая ни малейшего внимания на его слабые попытки отстраниться, и целовал, и расстегивал ему рубашку — благо, пиджак и так был расстегнут… и еще и еще целовал мордашку, горячие щеки, ставшие малиновыми, сладкую кожу.
Тот почти не сопротивлялся и только ахнул, когда Эдди заставил его лечь и навалился сверху, хотя места на вечно разложенном диване было предостаточно.
Бальдур крепко зажмурился — темнота была спокойнее, чем происходящее. Если б можно было еще и ничего не чувствовать…
Тяжесть вдруг исчезла, Бальдур отозвался на это глубоким вдохом — и открыл глаза.
Эдди сидел на полу, улыбка его была нежной, а зеленые глаза — безжалостными… и бессмысленными. Так сверкают бутылочные осколки под лучом солнца.
Бальдур, лежа на чужом диване в чужой квартире, с расстегнутой рубашкой и расстегнутыми штанами, взбудораженный донельзя и донельзя смущенный, не знал, что сказать. Что говорить. Что вообще говорят в таких случаях.
Эдди знал. Но голос его был уже не мягким и ласковым. Скорей, спокойным и деловитым.
— Раздевайся.
— Что?..
Эдди последним усилием сдерживал в себе рвущуюся наружу тварь. Она была безымянна, облик ее был неуловим, но, скорее всего, безобразен, ибо нет ничего уродливей, чем одна-единственная страсть, глухая и слепая ко всему, кроме себя самой. Глухой, слепой козлоногий демон, навалившийся мохнатым пузом на пьяненького эфеба в черно-синей от зноя роще, гудящей от криков и звона тимпанов. Локи-притвора, подстерегающий в спальне юного Бальдра. Инкуб, терзающий по ночам молоденького послушника и НЕ исчезающий после петушиного крика…
Бальдур задрожал под безжалостно пожирающим его взглядом древнего демона, и демон сполна насладился этой дрожью. И произнес незнакомым гортанным голосом, без пауз, в несколько приемов, словно Эдди разучился нормально разговаривать:
— Кроха я вижу что ты хочешь и ты это получишь.
— Не бойся все хуйня никто не узнает и тебе понравится.
— Только не рыпайся будет хуже.
Слепота и глухота. Бальдур молчал, потому что чувствовал — хоть бормочи, хоть ори, этот Эдди его не услышит, незачем и унижаться, вымаливая снисхождение. В конце концов, сам виноват. Сам. Сам. Сам. Не хрена было ему позволять… не хрена было рассказывать… и вообще приходить… и вообще…
Стыд зажал ему рот пылающей ладонью.
Будет хуже?
Пусть теперь будет, как будет. Чем хуже, тем лучше. Наверное.
Зажмуренные глаза уже резало, а подушка, в которую Бальдур ткнулся носом, пахла табаком и немытыми волосами. Она была противно-влажной. Из-под зажмуренных век все равно сочились слезы, из носа текли сопли, из разинутого в немом крике рта — слюна. Отвратительно было касаться мокрой наволочки, но раскрасневшаяся, ослепшая от слез мордашка мальчика все равно елозила по ней, когда он дергался от боли.