Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Страница 108
— Нет, — сказала Полина.
— Что пробовала? — спросил дед.
— Будто не знаешь, — сказала Полина. — Спорынью, липовый цвет, можжевельник…
— Ну, это пустяки, — сказал дед. — Это ребенку как с гуся вода.
— Дед, а почему его убить могут? — спросила Полина. — Ведь это не обязательно.
— Не обязательно, — сказал дед. — Однако возможно. А ты нового Михеева родишь.
— Дед, как это он так устроился, что взял-таки верх надо мной? — спросила Полина. — И любить я его должна, и замуж за него идти должна, и первенца ему родить должна, и сердцем за него болеть должна, и плачу из-за него, проклятого, как подумаю, что убьют. Дед, почему это так, почему я плачу?
— Никто этого знать не может, — сказал дед. — Однако это так бывает.
— А не так тоже бывает? — спросила Полина.
— Бывает и не так, — сказал дед.
— Может быть, дед, ты это все наошибался? — спросила Полина. — И про войну, и про поезда? Может, мне лучше и дальше по-своему поступать, а об этом ни о чем не думать?
— Нет, — сказал дед. — Я не наошибался. Нельзя тебе об этом не думать. Железная дорога от нас близко, нельзя ошибиться. И газету я читаю. Так что в центр событий проникнуть могу. А в центре событий все видно хорошо, там сложного нет.
— Ты видишь, а никто, кроме тебя, не видит? — спросила Полина.
— Видят, но не замечают, — сказал дед. — Легче им не замечать. Они по краям глядят, главное упускают. От молодости это, от неразумения.
— Пойду я, — вздохнула Полина. — Ждет он меня, проклятый.
«…Никогда я не думал, — думал Михеев, — что бывает она такая смирная и послушная без всяких на то новых оснований. Вот обнимаю ее, а она прижимается без слов, вот спрашиваю, будет ли первенца рожать, а она еще крепче прижимается; спрашиваю, пойдет ли замуж за меня, а она еще крепче прижимается и головой мне в плечо кивает утвердительно, только почему у меня по коже слеза ее течет, непонятно».
— Ты почему плачешь? — спросил у меня Михеев.
— Не хочу, чтобы тебя убили, — сказала я.
7. Колодец с журавлем
Колодец с журавлем — это я, и мне дают отдохнуть только ночью, а днем нужно скрипеть и ворчать, наклоняться и выпрямляться и слушать бабьи сплетни. Многие думают, что мне видно звезды, а это не так, звезды я вижу только ночью, когда все видят, а днем мне достаются бабьи сплетни, так что я всех в деревне знаю еще до того, как они родятся, а потом и подавно. И все, что делается в мире, тоже знаю, не то что вон то огородное пугало, с которым только Михеев и разговаривает, вон там, за тополем, по ночам разговаривает, словно что-то это пугало знать и постигнуть может, просто Михееву по дороге, а зря не со мной, я бы мог ему рассказать про него, он и сам не знает что, а частью просто не помнит. Вот живет он с двумя трудолюбивыми тетками, в незамужестве вырастившими его до совершеннолетия, а отца и мать где ему помнить, если умерли они до того, как он помнить научился. А две веселые тетки бодро его выходили и любили как сына, потому что все сестры дружно любили когда-то его отца, но только младшей он достался весь, как был — в папахе, в шинели внакидку, с чубом вниз до бравой брови, веселый и грамотный, однако страшный драчун и забияка, на весь мир забияка, хотя и умел работать. Бабы мои в сплетнях своих говорят, что не только младшей он достался, на всех сестер его хватало, но это, по-моему, они так, на всякий случай говорят, чтобы если что было, то в дураках не остаться, бабы не любят оставаться в дураках, потому все возможности предусматривают, оттого никогда в лучшую сторону не ошибаются, только в худшую, лучше, чем есть, не скажут, из-за этого у меня, наверно, и характер такой недоверчивый и даже скептический, поскольку бабы все плохие возможности предусматривают, а хорошие возможности не предусматривают, что и называется сплетни, а скептик — это тот же сплетник, поскольку тоже ничего хорошего не предусматривает, но только не снисходит до подробностей, а я так думаю, что это не страшно, пока это быт, а вот если уже не быт, то это страшнее зубастого черепа, закопанного рядом с моим срубом, глубоко в земле его закопали задолго до того, как меня выкопали. Взять хотя бы звезды, которые я, честное слово, не вижу днем, а скептик скажет, что ничего на них особенного нет, в лучшем случае мох и лишайник, причем серого цвета, и во всей вселенной только и есть, что мох и лишайник, и то вряд ли, сколько ни лети со скоростью света во все стороны, и это страшнее черепа, который был когда-то головой, может быть, татарина или русского воина, а может, и неизвестно чьей, потому что тогда только у нас здесь на земле и есть зеленые травы и деревья, белые подснежники весной и красные маки летом, и только у нас и можно всматриваться в узор на крыле бабочки, на листве тополя, на пне, на лице человека, и вся вселенная с ее серыми мхами и лишайниками держится, выходит, на этом крыле бабочки, которым любуются горожане, или, что одно и то же, на нашей абсолютно счастливой деревне, а это так печально, что во мне была бы не ключевая вода, а чистые слезы, если бы звездные скептики были бы правы. Но они ошибаются, и именно в худшую сторону, как ошиблись, по-моему, бабы насчет сестер, будто они владели Михеевым-старшим сообща, что неправда, две его любили, а владела его душой и телом только третья, хотя он и был, конечно, человек очень кровеносный и с должной широтой легкомыслия, а вот сын его широту имел совсем другого свойства и на субботу назначил свадьбу, предварительно записавшись с Полиной, на это она согласилась, а на свадьбу ни за что не соглашалась, долго они около меня стояли и друг другу противоречили.
— Какая же свадьба, если мне через пять месяцев рожать? — говорила Полина.
— Но разве можно без свадьбы, — говорил Михеев, — ведь потом всю жизнь каждый год мы будем вспоминать, что свадьбы у нас именно в этот день не было, и огорчаться с каждым годом все сильнее, а нам сколько лет еще жить, и много в нас накопится огорчения за эти годы, а зачем нам его копить, и первенец будет в обиде на нас, что мы из-за него такую глупость сделали, свадьбу не сыграли, хотя он еще совершенно не заметен, и он будет с каждым годом все умнее, а мы ему будем казаться все глупее, что из-за ерунды такой от свадьбы отказались.
— Ну, какая же свадьба, если мне белое платье неудобно надеть, — говорила Полина.
— А ты и не надевай, — говорил Михеев, — или надень, но, например, с этим красным поясом, потому что это никого не касается, что мы уже любим друг друга, а что ты раньше за меня замуж не соглашалась, так это твое глубоко личное дело, и пусть кто-нибудь попробует сказать что-нибудь или даже посмотреть, я ему, не посмотрю, что свадьба, я ему такую свадьбу покажу, чтобы он в твои дела не совался, а занимался бы своими делами, их у него хватает, и пусть на себя смотрит, как желает, а на тебя я ему покажу, я ему каждый год в этот день буду показывать, он у меня набегается по донорам и дантистам, он у меня совсем из деревни убежит, но я его везде в этот день найду, пусть не надеется, так что не бойся, надевай что хочешь.
— Ну какая свадьба, если ты на ней такие ужасы устраивать будешь, — говорила Полина. — Мне такая свадьба ни к чему, чтобы ты на ней гостей, а может быть, даже родственников моих вот так сокрушал, как собираешься.
— Не только твоих, но и своих родственников, — говорил Михеев, — не пощажу, но до этого, я уверен, не дойдет, потому что, во-первых, тебя все любят, а, во-вторых, меня все знают, и отца моего в этом смысле тоже все знали, и первенца нашего тоже в этом смысле знать будут, так что мы тебя в обиду не дадим, не бойся, надевай, что тебе захочется, тебя даже такая сплетница, как баба Фима, и та любит и бережет, спокойно можно свадьбу играть.
Я усмехнулся, когда он вспомнил бабу Фиму, маленькую и сухонькую, но с голосом архангела Гавриила, потому что именно она, этого не знал Михеев, насчет его теток ошибалась в худшую сторону, а я помню только один разговор между матерью Михеева и самой старшей из сестер, давно-давно, на этом же месте они стояли, что и эти стоят, короткий был у них разговор, но неясный, и никто его, кроме меня, не слышал, и хорошо, не то баба Фима из этих неясностей выводы сделала бы непременно в свою самую худшую пользу. А разговор был вот такой: