Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Страница 103
Я это очень хорошо почувствовал, когда увидел на станции потного мужчину в белой рубашке, который нес здоровенную авоську с помидорами и парой новых галош, а на шее пер большие бронзовые часы с амурчиками и ангелочками. Я пришел на станцию вечером, и не в первый раз, — для того, чтобы посмотреть, как проходит поезд дальнего следования: меня почему-то странно волнует вид мягких купе вечером — ярко освещенные лампой под абажуром белые столики, позванивающие на них стаканы и бутылки и загадочные мужчины и женщины, сидящие друг против друга в полумраке.
На обратном пути я остановился возле магазина, потом вошел внутрь и купил пять банок консервированной морской капусты, но все больше для того, чтобы постоять в очереди и разузнать от полузнакомых мне дачников, не видели ли они старухи гадалки. Нет, оказалось, что они ее не видели, даже «какой такой гадалки?» — спрашивали они. Они, видно, слава богу, вовсе о ней позабыли и, конечно же, не догадывались, что она… и так далее: наша дача стояла на отшибе.
Мамашу я вообще почти перестал замечать, хотя, правда, жену и детей я тоже стал замечать как-то меньше. Я все больше любил поспать, а вечером отправлялся поглядеть в окна купе поездов дальнего следования. Я стал несколько позже, чем обычно, вставать и даже спал днем, и однажды, проснувшись вот так днем (жена и дети, как всегда, отправились искупаться перед обедом, а я остался), я увидел, что старушка лежит рядом со мной и гладит меня по волосам.
— Что вам надо? — спросил я. Я не напугался, но как-то растерялся, что и не вскочил.
— Ты мой сыночек, — сказала она.
— И ничего подобного, — сказал я. — Полно болтать. Идите лучше на свою раскладушку.
— Зачем же? — сказала она. — Ты мой сыночек.
— Перестаньте, — сказал я раздраженно, — вы ошибаетесь.
— Нет-нет, — сказала она. — Какие уж тут ошибки.
— Вы даже не знаете, чем я занимаюсь в своем КБ и сколько мне лет, — попытался я сбить ее с толку.
— Нет-нет, — повторила она. — Никаких ошибок.
— Ну! — сказал я.
— Что «ну»? — спросила она.
— Перестаньте, мама, — сказал я. — Уходите с постели.
— Вот видишь, — сказала она. — Ты сам говоришь «мама».
— Ничего подобного я не мог сказать, — обозлился я.
— Не мог, а сказал.
— Ничего я не говорил! Выдумаете тоже!
— Ну-ну, — сказала она мягко. — Никто же не говорит, что ты мой родной сын, никто ведь так не говорит, но ты муж моей родной дочери и, значит, мой сын, хотя и не родной. Так бывает, вы для меня оба дети. Не случайно ты и сказал мне «мама». Я только и говорю, что ты мой сыночек.
После этого я встал и быстро успокоился, потому что, в сущности, она была права.
Из-за этого маленького происшествия, а еще больше из-за спокойного разрешения разговора, я стал замечать ее совсем мало, как, впрочем, и жену, но к жене, помимо всего, у меня стало в минуты небезразличия появляться и раздражение, хотя и вялое какое-то. Здесь бы, правда, надо сказать и о другой супружеской паре, которая — но, в отличие от нас, без детей — занимала вторую половину нашей маленькой дачки. Вернее, не о паре, а только о женщине.
Она всегда, с первого знакомства, очень нравилась мне, но моя жена тоже мне нравилась, и, когда я невольно, как всякий мужчина, их сравнивал, я, разумеется, находил, что они разные, но не отдавал предпочтения ни одной из них, не говоря уже о том, что та женщина просто нравилась мне, а жену я любил. Но вот получилось так, что, сравнивая их в последнее время, я, сначала для себя незаметно, а после даже догадываясь об этом, стал отдавать предпочтение той женщине. Я всегда считал свою жену очень миловидной, даже красивой, меня часто волновал, а то и поражал ее удивительный темперамент, во всем — в разговорах, в домашних делах и — особенно — я понял это, думая о нашей соседке, — в постели, ну, в интиме, что ли, как это говорят у нас в КБ, но теперь я вдруг заметил, — и опять-таки, сравнивая мою жену с этой женщиной, — что моя жена совершенно не может, не будучи занятой никакими делами, просто помолчать со мной, ну, просто тихо посидеть со мной рядом час или больше, ни о чем не говоря, что в ней нет какой-то, как бы это сказать, вкрадчивой задумчивости, какого-то средоточия и поэтому вроде как бы обаяния или обаятельности — не знаю точно, как выразиться. И тут вдруг я подумал, что наша-то нравящаяся мне соседка как раз и есть такая тихая и обаятельная и что в постели она не выказывает, наверное, той жениной безумной и безудержной страстности, которая вдруг, как только я об этом подумал, показалась мне пугающей и почти отвратительной, хотя раньше я больше всего любил в жене именно это. И одновременно тихая и стыдливая страсть, показавшаяся, предположительно, мне в той женщине, вдруг сделалась для меня привлекательной и как бы единственно для меня возможной, и симпатия моя к ней внезапно перешла в желание, хотя мне в этом очень стыдно признаваться и хотя желание это вовсе не сразу сделалось для меня мучительным, потому что вообще я был какой-то, как я уже говорил, до странности вялый.
Постепенно это желание, такое все же благородное на мой взгляд (хотя чем дальше, тем больше — почему-то для меня постыдное), все росло, начиная уже всерьез мучить меня и своей неразрешимостью и постыдностью одновременно, и как-то раз, когда муж этой женщины уехал на несколько дней в город, я, заметив вечером, что она сидит очень задумчивая и тихая на траве, как раз почти против моего окна, сказал жене, что очень плохо чувствую себя и пусть она сама сходит за молоком и возьмет с собой детей, чтобы прогулять их перед сном.
Жена согласилась и ушла, а мамаша — бог с ней совсем! — собиралась — и я знал это — сходить в магазин за мыльным порошком, потому что мы с женой стали прятать от нее мыло, которое она изводила на свои пузыри очень быстро.
Она тоже ушла, и я остался один. В отношении времени я был спокоен, я знал, что они вернутся не скоро: дети по дороге за молоком будут шалить и бегать, и их путь растянется вдвое или даже втрое, а старушке до магазина — целых два километра, к тому же она наверняка задержится где-нибудь на какой-либо лужайке, чтобы поскорее попускать и поподдавать ладошкой свои пузыри, может, пойдет даже на речку.
Я сидел у окна тихо, стараясь не выдать той женщине своего присутствия. За то, что она может меня увидеть, я не волновался: окошко от комаров и мух было затянуто марлей, и только я мог ее видеть, а она меня — нет.
Я глядел на нее, если это правильное слово, очень внимательно и в необычайном волнении, в необычайном, хотя — что вы, что вы! — это вовсе не означало, что я собирался что-нибудь с ней сделать.
Я не отрываясь смотрел на ее слегка прикрытые легким платьицем ноги, удивительно стройные, покрытые нежным, не грубым совсем загаром и удивительные именно потому, что при взгляде на них мысль о телесной близости возникала вовсе не прямо и подавлялась прежде всего желанием смотреть на них. Такая вот она вся была, и меня буквально колотило от возбуждения и еще от счастья, что я могу так спокойно, без помех смотреть на нее. Если бы в этот момент я вышел, нежно взял ее за шею и мягко опустил на траву, она наверняка тихо и робко, но и без холодности уступила бы мне (и не потому, что не устояла бы именно передо мной), и сделала бы это, вовсе не изменяя мужу, потому что она — хотя я был почему-то совершенно уверен, что она никогда ни с кем этого не делала, только со своим мужем, — вовсе не была такой обыкновенной женщиной, которая знала бы, что это можно делать только со своим мужем, и с другими бы себе этого не позволяла или, наоборот, — знала бы, что это можно делать только со своим мужем, и позволяла бы себе это делать и с другими, нет, она вовсе не была обыкновенной женщиной и, если бы я склонился над ней в этот момент, приняла бы меня не как именно меня и не как мужа или кого-то определенного, а как мужчину вообще, не знаю, как выразиться, как мужчину, который просто живет, что ли, в ее существе так же, да-да, именно, как, ну, сама природа.