Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - Страница 102
Я закричал, как ненормальный, прямо-таки ликующим голосом и побежал, так вот крича, куда-то в лес, в лес, и там, путаясь в мелких кустах и деревьях, я не перестал смеяться и кричать от восторга, а, наоборот, распалялся все больше и больше и потом вдруг — и это уж совсем стыдно, вот ведь стыд-то какой! — стал даже плакать от счастья и целовать — вы только представляете! — да, целовать стволы деревьев и всякие там листья и веточки.
Это кончилось все — как и началось — совершенно внезапно, я вдруг совсем обессилел и, пристыженный какой-то и побитый, тихо вернулся домой, не зажигая света, пробрался в постель к жене, осторожненько притулился к теплому, чуть влажному ее боку и тут же уснул.
Проснулся я наутро, как всегда, довольно рано и в том обычном, приподнятом настроении, какое было у меня всегда за прошедшие дни; в последующие дни я понял (хотя все это было именно в эти дни, и перемены, как говорят, происходят так внезапно и неожиданно, что заранее ни за что поручиться нельзя, даже если уже наметилось нечто, из чего можно делать выводы), что то состояние так встревожившего меня необычного восторга, которое случилось со мной тогда, ночью, на речке, вряд ли теперь возможно и, пожалуй, ушло навсегда или надолго, хотя эти же самые дни убедили меня в том, что оно, это состояние, ну, высшего, что ли, восторга если и ушло, то заменилось, как бы это сказать, неким нечто, может, и меньшей напряженности по силе, но по качеству достаточно новым.
Через несколько дней я шел по лесу и увидел зайца. Зайца — можете себе представить? Он промчался мимо меня как маленький бурый конь и исчез. Я побежал домой и стал кричать детей, чтобы они пошли со мной и поглядели зайца. Мы вернулись в лес и пошли сквозь чащу, и я построил ребят так, чтобы мы могли окружить этого зайца и полюбоваться им подольше, пока он не убежит, но куда там, его и след давно простыл.
А там опять, я помню, мы отправились за молоком с женой вместе и возвращались назад не дорогой, а тропинкой, через лес. Тропинка была просто удивительная, твердая какая-то, с торчащими всюду сосновыми корнями, вся усыпанная старыми сосновыми иглами: одно удовольствие было идти по ней вместе с женой, просто прогуливаясь, ничего в общем-то не делая, а просто размахивая тихонько бидоном с молоком, вроде бы рискуя пролить молоко, а на самом-то деле вовсе и нет, потому что бидон у нас огромный.
Не знаю, по каким уж там внутренним, что ли, связям, но я вдруг подумал, что ведь и столы, и стулья, и чертежные доски там у меня в моем КБ сделаны из дерева, из деревьев, может быть, даже из таких вот деревьев, сосен, которые в этот момент окружают нас с женой, но мысль эта показалась мне совершенно нелепой, то есть не думать так в такой чудный момент нелепо, а именно содержание моей мысли показалось мне нелепым и абсолютно вздорным. А из чего же тогда, собственно, делают нарукавники? А?
Моя жена прошла чуть вперед и тоже, как и я, остановилась на секунду и стала смотреть на лес. Ее коричневая, загорелая, вся в выгоревших светлых тоненьких волосиках и в открытом сзади сарафане совсем голая спина была очень милой, я прислушался к тому, что происходит вокруг, в лесу стояла тишина, только большие мухи и пчелы гудели, раскачиваясь на высоких стеблях иван-чая, было томительно жарко, в небе очень высоко верещал самолет, я вдруг страшно разволновался, повернул жену к себе и поцеловал ее в приоткрытые сухие и горячие и только чуть глубже — влажные губы. Что-то тихо пискнуло у меня в голове, мы, видно, оба закачались, молоко выплеснулось мне на брюки, мы оторвались друг от друга и, страшно смущенные, рассмеявшись, быстро пошли дальше по тропинке.
Где это я читал? Ну, в общем, я читал в какой-то книге мысль, что зачатие — это не простой там физиологический акт, а что-то вроде взаимного душевного проникновения мужчины и женщины друг в друга и в природу. Если это так и есть, то у нас с женой в тот момент должен был возникнуть четвертый ребенок, а нам и троих хватает.
Мы быстро шли по тропинке, смеясь и стараясь не глядеть друг на друга, и вдруг, будто кто-то нас подтолкнул, как по команде, обернулись и сразу же перестали смеяться и пошли еще быстрее, потому что увидели сзади идущую за нами нищенку. Мы не то чтобы хотели, конечно, увильнуть от нее и не давать ей денег, а просто слышали от разных дачников, что она гадалка, и не захотели, чтобы она приставала к нам с гаданьем. Мы шли с женой очень быстро, и вдруг, скосив набок глаза, я с ужасом скорее почувствовал, нежели увидел, что моей жены нет рядом со мной. Я остановился и скосил глаза еще больше и увидел тогда, что жена моя стоит совсем бледная, отстав от меня, и не может идти дальше, а старуха нищенка уже догоняет ее, уже подходит к ней совсем близко.
Наконец она поравнялась с женой, и они стали о чем-то говорить, о чем — я расслышать не мог. Я понимал только, что говорит одна старуха, а жена больше качает отрицательно головой.
Что-то заставило меня пересилить себя, и я подошел к ним. Жена подняла ко мне все еще бледное лицо и сказала:
— Она говорит, что она моя мать.
— Ничего удивительного, — сказала старуха. — Вы, видно, заметили, что такие случаи не редки, когда дети находят своих родителей, об этом часто говорят по радио, по телевизору, в газетах.
— Вряд ли это может быть, — сказал я. — Вы уверены?
Старуха кивнула.
Жена поглядела на меня умоляюще. Я сказал что-то еще, но старуха покачала головой из стороны в сторону, наклонила голову жены к себе и что-то ей прошептала на ухо. Жена, мне кажется, еле стояла, когда я снова увидел ее лицо.
— Она говорит, — сказала она, — про Рязань, про сорок третий год и про детдом.
— И это так? — глупо спросил я.
— Ты же сам знаешь, что это так, — сказала жена.
— Но… — начал я.
— Вы, конечно, можете сказать, — перебила меня старуха, — что об этом можно было где-нибудь узнать и воспользоваться этим, чтобы пристроиться к чужой семье и прожить остаток дней хорошо и без забот, но вот откуда тогда я знаю про родинку, ведь у нее на правой ноге, ближе к животу, родинка, кто это может знать, кроме вас? — строго спросила она у меня. — Ну-ка, подыми платье!
— Не смей, — сказал я жене.
Совершенно растерянный, я увидел сначала, как жена моя подняла до самого пояса сарафан, обнажая ноги, и потом увидел родинку, которую, конечно же, я знал много лет и никто другой знать не мог. Обескураженный уже совсем, я спросил у жены почти грубо, похожа ли старуха на ее мать, узнаёт ли она ее, и, хотя жена, правда неуверенно, пожала плечами, мне было не о чем больше спрашивать.
— Пошли, дети, — сказала старуха. — Ни к чему нам здесь стоять.
Мы отправились дальше, и, хотя шли молча, я все-таки обогнал их на тот случай, если бы им захотелось вдруг между собой поговорить.
Дома я долго не мог прийти в себя, несколько раз, сам того не желая, не поздоровался с нашей миловидной соседкой и ее мужем и не замечал, что происходит с женой. Чего-то побаиваясь, я перестал звать дочек по именам, звал их просто «девочки», и это было легко, потому что их было две — «Де-е-евочки!», но сына нелепо же было звать «мальчик», и я стал звать его Менис, а иногда, забывая, — Джуто.
Старуха, став жить у нас, очень переменилась. Не знаю уж как, но она сменила свой нищенский наряд, была очень тихой и ела совсем мало. Ей, правда, и не предлагали, но и она вела себя так, будто наотрез отказывалась что-либо делать в доме. Больше всего она любила — вот ведь странно — играть, и самым любимым ее занятием было — пускать мыльные пузыри. Она подталкивала их распрямленной ладошкой под нижний бочок, и они, мягко покачиваясь, уплывали далеко в небо.
Время моего отпуска скоро начало подходить к концу, и я чувствовал себя каким-то угнетенным. Правда, прекрасно было еще целое лето раз в неделю проводить время на воздухе, приезжая к своим на дачу, но, с другой стороны, ничего приятного в перспективе брать с боем переполненную электричку, тащить какие-то авоськи и разные тяжелые предметы, которые, как обязательно всегда оказывалось, мы с женой забывали взять на дачу с самого начала, хотя прекрасно без них обходились почти целый месяц, — ничего приятного в такой перспективе, конечно же, не было.