Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е - Страница 124
Как-то раз показалось мне, что Там вставал кто-то другой. Бессмысленно искать определения этому нечто — никогда — некогда — бывшему — без меня. Он или она оттеснял меня в дальний угол палаты. Палата, дом или — неважно — существо было раза в четыре, или в сто, больше меня. Серое, скользкое, оно застыло без энергии и просило только одного. Внимания. Но для этого требовалось много сил. Они в те времена были невосполнимы. Молчал и я. И я погладил хоть что-то. Можно сказать: «погладил голову». Некто заскользило ко мне. И мы перепутали роли. Две руки гладили две головы. Ты понял. Признаки пола: портфель, голос, очки — еще не появились. Некто еще и еще раз дал понять, что желает сострадания. Медленно я почувствовал: оно ждет не ласки, а удара, не успокоения, а уничтожения. Нет. Погибнем вместе. Не стану бить. И начну последний путь рука об руку с тобой, ангел мой! Нечто засмеялось и, приняв странное положение, выражающее, должно быть, мольбу, замерло. Ты не имел права убивать, но что я знал тогда? Отвернувшись, я погрузился в воду. Разбудила меня досада. Она сменилась завистью, зависть — уважением. Как мог мой сотоварищ по будущности так скоро понять трагедию исхода? Оно желало исчезновения. Несколько раз мы касались друг друга, и восхитительная дрожь (я испытывал подобное наслаждение, когда менял шкуру) выводила меня из оцепенения… Но я молчал. Я не хотел и не мог помочь. Молчание сотоварища продолжалось. Я впал в забытье. Когда оно кончилось, обрадовался одиночеству. Радость безгранична, если не считать легкой тревоги: что-то улиткообразное, оставшееся от моего(-ей) родственника(-цы). Вскоре я распрощался с тем, кто растворился, не родившись. Когда выпал, вышел на холод, и время начало свой круг, кричал, отбивался: к нити, связывающей с тем ушедшим миром, приблизилось движение ножа. И я проквакал: Нет, Нет! Не хочу — рвались из тебя крики — не отрезайте дорогу назад. Я протянул руки, защищая нить, и нож нащупал меня. Я остался без рук, затем лезвие оборвало последнюю связь. Удушающее Вон. Между первым и последним вздохом предстояло. Оно уже дыбилось, накручиваясь на меня, кололо, прокалывало спину, ноги. Искомая боль вливалась в рот, а паралич тряс… тело трясется до. Пока. Однажды я пытался вернуться. Может быть, продвинувшись по подушке, я заполз и в свою крепость? Начал путь, изнурительные поиски привели к краю кроватки. Последовал укол. В голову проникла едкая жидкость. Стальная мудрая игла. Попытки повторялись… Абсолютная тьма — кто-нибудь ее знает — не отнимала у предметов свой цвет. Все они были сплошь меняющиеся, пересекающиеся линии, безмолвные раньше и после, до меня.
Лежал на столе горела лампа освещала разрезанную грудь открытую для света сердце последнее билось последние минуты чья-то рука держала его в своей приятно-холодной власти ладонь поддерживая сердце снизу открыл глаза закрыл свои открыл рука принадлежала сове с женскими грудями уже иссохшими, она курила пепел падал на открытый дряхлый мотор она сказала небывалая эротика держать в руке бьющееся сердце сказала еще скоро мы расстанемся совсем я сохраню на память эту книгу ты долго писал молодец счастлив и я рада и счастлива вами созданным воображением беспощадным к хозяину власти слов к вам она заплакала капая слезами они падали на меня прошивали тело пули утреннего расстрела затем швырнули в лодку и до сих пор кто-то носится в ней по темным волнам в неизвестных морях в неизвестных мирах.
Как червь во флейте, задремал у истоков антимира; хотелось продлить сон — жаль расставаться с Пустотой: тоны тонноклокотов: оратория тартаротрат. Свет лопнул — роды глаз. Долго, до последних отжатий слезных желез вопрошает искатель щей. У кого? Но ни болт, выточенный до универсума, ни всезаполняющие хлеба не дадут ответа. Монолога не… Диалога не. И что бы ни делал — отсюда ноги не уберешь. Мир — больница, в коридорах которой в жмурки должно играть. Что поделать? — пожизненный иск лазаретных щей.
Конечно же, помнишь их вкус.
Непонятное так наскучило, что злостно ударил по небоскату и сбил мошкару облаков, кинул их к ногам Отца. — Что ты натворил? — Мне что-нибудь поинтереснее, чем жизнь! — Хочешь видеть горы музыки, летающей внутри черного света? — А такое бывает?………….. за стеной: грядущие будут вспоминать нас, и это согреет путников. Добрые и внимательные будущие поколения скажут спасибо за то, что вымостили дорогу мы. А когда они станут прошлыми, будем еще более благодарными за то, что они придумали нас — несуществовавших. Идите, идите в наш мир, здесь каждому найдется лунка, чтобы сплюнуть в нее сердце и, сплюнув, звать других разглядывать рассветы. Здесь каждому найдется учитель, который научит слову, и вы еще долго будете звуками слюнявить вход в пищевод. Гули-гули, кис-кис! Ты погрузился в ощупывание мыслей; не находил даже следа. Руки, обязательства, страх, комната, душа, скучающая по своей родине. В часы твоего сна душа улетает в свою страну, к запредельным истокам, к подругам, где крылатые тени успокаивают друг друга: осталось совсем немного, скоро кончится бред одичания с музыкальными погремушками, обещаниями тех, кто сдает комнату. Домовладельцы уйдут, дорогу помнят по наследству, а истосковавшиеся уставшие странницы соберутся вместе. Они горько смеялись: какой кошмар! — постоянно уговаривать своего хозяина БЫТЬ, батрачить на него, придумывая успокаивающие сны, носочные заботы, песочные письма. Подруги, собравшись, пожалеют о выброшенных годах: молчат; и, наверно, кто-то из них сочувственно отнесется к дальнейшей судьбе покинутого хозяина. Встречаются и такие, у которых являлась нежноспособность; бережливые, им удавалось защититься. Такой мечтательнице непременно вспомнится то, как в редкие часы дружбы, в тревоге за будущее, они успокаивали друг друга: не ты виновата, и не ты виноват, не ты первой покинешь меня и не ты. Но приходил мир забот, заслоняя Мир: ненасытный молох пищевода поднимал вой; его дружок — клозет — был голоден, — тоже — симпатия! — любовь.
Обмой, злотканый, облик блика мой.
Надо навестить тебя, ободрить пораненное твое, в котором пресневеют слизистые течи. Мне кажется — ты долго не протянешь. Это поняла там, дома, когда улетала в ночные часы. Путешествие, поезда; я смотрела на………лампу — я — помню — в — день — нашей — встречи. Все кружилось и кружилось вокруг нее; рядом со мной дряхлая бабочка и слепака-шмель, а ты ночью с лампой собирал мухоморы. Тебе еще не отпилили корни… Под комариным киселем в кисее капель пота-крови; тебе попался участок, богатый грибами; ты высматривал и выискивал самый большой гриб, под ним дремала змейка-сказительница, и если бы не я, кусившая ее в глаз, в раскосую пропасть фантастических дум, она бы увела тебя за собой. Но мое благодеянье не было замечено, стоит понять. Ты нелогично не убил меня, а, подставив палец, — я вскарабкалась на него, — поднес к глазам и любовался. Я поняла — ты не тронешь: какой смысл? — в мухе меньше паразитов. Да и красива я: шевиотовое брюшко и глаза — братья-аметисты. Правда ножки кривоваты — не молода. Поползла по твоей руке, отпылав симпатией, покинула тело насекомого и переселилась. Бездыханное тело мухи затерялось где-то внизу.
Памятна одна ночь. Ты спал с тяжелой болезнью. Я, решив немного отдохнуть, впервые столкнулась с Ужасом, Афродитой и Безносой. Они сидели на кухне и пили сваренный петушиный голос — яичницу. При этом обсуждали твое поражение. Афродита сидела на твоих собранных пожитках в беспрерывных обмороках. Ужас, отощавший в просвещении, говорил: если Афродита уйдет — мне нечего делать. Громче всех визжала Безносая, она была с ветрянкой, с зубом чугунным, державно отлитым, девица центнеров в девять. Кстати, не такая она и безносая… Она умоляла собеседников умалить увяданье и доказывала, что паника преждевременна, еще не время для бегства. Затем говорил Ужас — чистенький, каменномясый. Он говорил — долго — красиво — чертил схемы: мечтал компромиссно. На меня (сидела на стене) даже не взглянул, лишь Афродита пролила: шляется всякое быдло…