Кое-какие отношения искусства к действительности. Конюнктура, мифология, страсть - Страница 14
Суммируя, выделю три момента шпионского дискурса, имеющих значение в связи с проектом Брускина «Время „Ч“». Это момент выслеживания чужого среди своих. Как поведенчески, в конце концов, антропологически, выдаст себя чужой, тренированный на то, чтобы быть – «как сто тысяч других в России»? Второй момент – материальный след, оставленный шпионом. Через весь этот корпус произведений проходит тема преследования (в буквальном смысле – движения по следу). Шпион оставляет след в тайге. Он же, пересекая специально распаханную, дабы выявить проход нарушителя, контрольную полосу, использует разного рода хитрости: овечьи и коровьи копытца. А то и вовсе крылья, чтобы перемахнуть через это препятствие. И наконец, третье. Задание агента. Банальная вербовка, сбор данных – все это встречается, конечно, в шпионском романе и фильме. Но все чаще целью шпиона становится нечто тотальное по последствиям. Порошки для массового отравления. Лучи смерти. Технология гипноза для оболванивания людских масс. В фильме режиссера Н. Фогеля «Гипнотрон профессора Браилова» (1962), романе В. Иванова «Энергия принадлежит нам» (1959), Л. Лагина «Патент АВ» (1948), В. Цыбизова «Тайна Соленоида» (1959), Л. Овалова «Секретное оружие» (1962) фигурируют советские изобретения, направленные на улучшение жизни. За ними охотятся шпионы: заокеанские воротилы готовы переиначить эти изобретения в сплошные, условно говоря, лучи смерти, дабы нанести максимальный урон всему «советскому роду», перепрограммировать его. Отметим – все упомянутые линии шпионского дискурса имеют явный антропологический аспект: враг нацелен на уничтожение самого типа советского человека. Сам же враг конспирации ради именно мимикрирует под этот тип. Однако при этом он – уже какой-то иной антропологической матрицы. Его выдает «след». Органичность применения бестиальных практик (переход границы), нравственная нечистоплотность, примитивный тип мотиваций, невротические рефлексии страха, в отличие от позитивного вектора ментальности советского человека, – все это свидетельствует о деградации антропологического толка.
Шпионский универсум послевоенного советского мира, естественно, плотно охватывал и детство. Здесь было много прагматичного: чем раньше ребенок учится распознавать, как устроен этот универсум, тем вооруженнее он будет, когда вступит в неизбежную борьбу политических систем. Впрочем, можно было и не откладывать: в шпионском универсуме был детский сектор. Так, в «Поющей пудренице» детская наблюдательность мобилизована спецслужбами.
Шпионский универсум был только одним, пусть очень важным, сегментом системы государственной тревоги, покрывавшей СССР и страны социалистического лагеря. Эту тревогу в прямой речевой форме транслировали все средства массовой информации. В эту систему входили и необходимые для нормального функционирования страны (то есть функционирования в оптимистическом режиме) спасательные средства. В общем, тревога тревогой, но для паники повода нет: даже если империалисты и реваншисты развяжут войну, население будет спасено (ответный удар и пр. – особая статья). Эти средства – массовые тиражи плакатов по поведению населения в случае ядерной или химической угрозы, выпускаемые «Гражданской обороной» (не знаю, какова была их роль: думаю, в большей степени – психологическая, терапевтическая, нежели реально защитная). Уверен, значение этих плакатов-инструкций для нашего сюжета неоспоримо.
Вовсе не хочу, чтобы реалии общего с Гришей Брускиным детства, возникающие в памяти по мере вживания в проект «Время „Ч“», воспринимались как курьезы. Нет, это реалии истории повседневности. Многоканальная система государственной мобилизационной тревоги не была эфемерной. Она действовала. И волны, которые она распространяла, доходили и до нас. Правда, они трансформировались. Детство есть детство – игровое преобладало над идеологическим. Вспоминаю собственную историю – на первом этаже нашего генеральского дома был магазин, подсобка выходила во двор. Грузчики, повозившись в помещении, отдыхали на воздухе, сидя на ящиках. Просто курили – о выпивке не могло быть и речи: все было на виду у строгих старичков – насельников нашего дома. Так вот, почему-то нам, мелюзге, пришла в голову мысль, что один из грузчиков, молодой, ничем не примечательный парень в спецовке, – шпион. Мы стали за ним следить: «разведывали» обстановку, скрываясь за ящиками, сменяли друг друга, «маскировались» и т. д. – строго по фильмам. На страничках специальной тетради фиксировали его приходы и уходы: те, кто умел уже, пусть не твердо, писать, – словами, совсем малыши – палочками. На глазах у млеющих от восторга девочек украдкой поднимали с земли окурки-«вещдоки» и по всем правилам розыска складывали их в специальную спичечную коробку. Бедный парень, заметив наше назойливое внимание к его персоне, поначалу просил «отстать». Когда увещевания не помогли, надрал нам, мне в частности, уши. Надо сказать, во всем этом преобладало игровое начало, ни о каком доносительстве «органам» – отраде пионерии тридцатых годов – и речи не шло. Но экзекуция показалась страшно обидной – ведь мы были на правильной стороне, советской, и действовали строго по норме, заложенной шпионским жанром в его советском изводе. И нас за это… Поэтому, когда я с рыданиями вбежал в дом, поделиться с бабушкой произошедшим не показалось мне зазорным: детская обида, не более того. Бабушку, даму строгую, генеральшу бог знает в каком поколении, патриархально взволновало главным образом то, что грузчик, нижний чин, поднял руку на дитятю. Дед был послан в магазин. Грузчик тут же вызван на правеж. Видимо, дед разобрался быстро. Вечером старики и пришедшие с работы родители заперлись. Я думаю, они решали, как действовать, дело-то было, как я теперь понимаю, непростое. С одной стороны, нельзя разом разрушать базисную государственную поэтику бдительности: все-таки мальчику предстояло жить в социуме, цену которому все они знали хорошо. С другой стороны, с карательными органами в семье были связаны не лучшие воспоминания. Появились, наверное, взаимные претензии: с чего это ребенок играет черт знает во что – слежку какую-то, а то, что «заложил» обидчика, – это уж ни в какие ворота… Сошлись на том, что сообща допустили промашку, не доглядели, что читает мальчик. А читал я тогда, надо сказать, чистый, незамутненный трэш – всякие там «Зеленые цепочки» и «Тарантулы». Беседу провел дед – в старой доброй манере: доносчику первый кнут. «Во-первых, пойдешь и при всех, в магазине, извинишься. Во-вторых, следить за кем бы то ни было – недостойно, на это есть специальные люди, к которым ты, надеюсь, принадлежать не будешь. Мы их на фронте очень даже не любили. В нашей семье никто не стучал, то есть не доносил. Все, разговор окончен». Но главное, мама выбросила всех этих «Тарантулов» и положила правильные книжки – «Трех мушкетеров» и «Таинственный остров». Советско-шпионский период моего детства кончился сам собой.
Думаю, подобные истории есть у многих представителей нашего с Брускиным поколения…
Кстати, кроме преобладания игрового начала над идеологическим (уже не классовым, как в тридцатые, а «иностранным», западным, – понятием, имевшим в те времена несколько иное идейное обременение), вспоминается еще один пример искажения или нейтрализации направленных волн мобилизационно-государственного страха. Дело в том, что в любом дворе невозможно постоянно играть в шпионов и контрразведчиков, не меняя роли. Сегодня я – свой, а завтра – ты. Иначе нечестно. И эта замена снижает «взрослую» однозначность посыла. Отсюда – амбивалентность образов «Времени “Ч”»: кто есть кто – с этим неизбежно приходится разбираться и художнику, и зрителю, но однозначного ответа нет. Зритель постепенно свыкается с неуловимостью, а может, и несущественностью нормы.
Но сначала Брускину нужно разобраться с реальностью. Я уже писал, даже в работах эмблематического плана (версии «Лексиконов»), при высокой степени обобщенности и опосредованности, ему была важна укорененность в реальности, то, что я называл «проживаемостью». В новом проекте реальность (по крайней мере, реальность сознания) задана предметно. В прямом смысле слова: практически макетной сделанностью. (Не знаю, как сейчас, но в 1950–1970-х в советских комбинатах прикладного искусства существовали специальные макетные цехи: художники-умельцы создавали макеты чего угодно – архитектурных объектов, горящих домов, фронтовых госпиталей и т. д. – для профильных музеев и выставок.) Культура иллюзорности, наглядности была очень высока, убедительность достигалась в том числе и нехитрыми оптическими приемами – системой зеркал и пр. Колодец, операционная палатка, охваченное огнем строение, мотоцикл, оружие – все это выполнено со всамделишностью, которую так ценят дети и коллекционеры моделей (железнодорожных, автомобильных и пр.). И – добавлю – авторы плакатов гражданской обороны конца 1940–1950-х годов, при всей пиктографичности умевших сохранить завораживающую убедительность. Эта «всамделишность» необходима Брускину, чтобы задать некую рамку подлинности, достоверности детских переживаний, еще не отягощенных рефлексией и безжалостным «взрослым» анализом. (В дальнейшем эти объекты могут приобретать различные, в том числе символические, значения, выступать в роли тропов-иносказаний, но пока ему важна именно достоверность.) Надо сказать, режим достоверности Брускин задает не только описанным «предметным» способом. Но и, например, обращением к психологическим ресурсам памяти: так, напоминанием о детских аффектах является фигура врача со шприцем.