Книга юности - Страница 39
— Обязательно доберется…
— Да! — взвизгнул старик, но, опомнившись, опять перешел на полушепот. — Послушай, будем говорить впрямую, ты честный и дельный парень, я тебе верю. Ты будешь моим компаньоном, я пока выделю тебе четверть капитала, а когда я умру, дело перейдет к тебе целиком. Ты хочешь?
— Это невозможно, — сказал я. — У вас же сын…
— Он мне собака, хуже собаки! — зашептал старик. — Я отрекаюсь. Он разоряет дело, и я отрекаюсь… Его надо убрать.
Сразу я не понял зловещего смысла этих слов. Старик продолжал:
— Ты поедешь в Маргелан, я дам тебе адрес. Там получишь тысячу, даже полторы тысячи, я напишу из тюрьмы. Пятьсот — тебе.
— Да за что? — воскликнул я.
— Пятьсот тебе, — повторил старик. — А за тысячу ты сговоришь кого-нибудь, чтобы он убрал… Или сам. Совсем убрать… И никто никогда не узнает, никогда!..
Я понял старика и с изумлением, со страхом смотрел на него, а он совсем обезумел. Губы у него прыгали, руки тряслись, по щекам текли слезы, он уже не шептал, а стонал.
— …Губит дело… Надо убрать… Младшим компаньоном будешь ты…
Я взял его за плечи, встряхнул.
— Опомнитесь, Матвей Семенович. Ведь он ваш сын. И как могли вы подумать, что я пойду на убийство, какое мне дело до вашей фирмы, до ваших семейных счетов?
— Пойми, пойми, он разоряет! — бормотал старик горячечным полушепотом, хватал меня за руки, вытягивал жилистую шею, приближал ко мне свое заплаканное лицо. — Еще два месяца, и ничего не останется, ничего…
— Свидание окончено, — объявил надзиратель. — Табачников — в камеру!
Уходя, старик заговорщицки обернулся ко мне и дернул ребром ладони по горлу.
Странным предстал мне город Андижан, когда я, покинув тюрьму, вышел на главную улицу. Шел дождь, булькал, пришептывал, лепетал, вздувал пузыри в мутных лужах; темнело; кабаре, казино, рестораны, цирк, кинотеатры зажгли свои зазывные огни; отовсюду неслась музыка — румынские мелодии, вальсы, гопак и лезгинка, все вперемежку. А мне под каждой вывеской, в каждом подъезде чудилось убийство, уже свершившееся или предстоящее, отовсюду наплывало на меня лицо старого Табачникова, искаженное злобным безумием, залитое слезами бессильной злобы. Вспоминался и его сынок, вытянувшийся на бильярдном столе с кием в руках и высоко задранной ногой, и от него тоже густо и удушающе несло преступлением… Так обнажилась передо мною изнанка старого мира, его остатков, пирующих на главной улице Андижана или сидящих в тюрьме. Тогда это все было только смутными чувствами, но позднее, отстоявшись, они поднялись в сознание и породили во мне великую ненависть ко всякому стяжательству, ко всякому неправедному достоянию, полученному от дьявола ценою собственной живой души…
Народный судья
Следующую ночь в Андижане я провел в чайхане, расположенной довольно далеко от главной улицы. Деньги у меня были.
Я заплатил чайханщику Курбану Ниязу за несколько одеял, которые он разостлал мне на плоской крыше чайханы, и с удовольствием растянулся на них, испытывая чувство здоровой истомы и полного душевного успокоения.
Дождь перестал, вокруг стояла пепельная ночная мгла. Звезды были четкими, близкими и прозрачными, точно просвечивали изнутри.
Спать мне не хотелось, и я начал строить планы своей дальнейшей жизни, вернее — думать о новой службе, которая даст мне средства к существованию.
Что поделать, если в действительности все так и было. В те годы неуклюжие слова «изыскание средств к существованию» имели самый прямой и полновесный смысл, утраченный сейчас, когда никто уже не «изыскивает средств к существованию», а, наоборот, изыскивает работу себе по вкусу, по нраву. Такой роскоши мы, конечно, и вообразить не могли!.. Между тем я нисколько не жалею, что моя юность протекала трудно и порой в полуголоде: гонимый необходимостью «изыскивать», я побывал во многих местах, встречал многих людей, набирался жизненного опыта, закалялся против всяческих невзгод и таким образом благополучно избежал постыдных лет великовозрастного балбесничества.
Утром я посчитал свои деньги, их было совсем мало после оплаты Ниязу за чайник чая и лепешку.
Уехать из Андижана нечего было и думать, нужно тотчас же отыскать новую работу. Нияз, видно, догадался о моем раздумье и посоветовал мне пойти в андижанский суд, там была свободной должность журналиста — не того, который пишет в газетах, а другого журналиста, записывающего в канцелярский журнал входящие, исходящие бумаги. Я поблагодарил чайханщика и пошел в суд. Мне повезло: я получил место и звание.
А я-то мечтал стать настоящим газетным журналистом!..
Один раз в коридоре суда я увидел молодую женщину. Она быстрым шагом шла навстречу мне, читая на ходу какую-то бумагу; она была гладко причесана, очень скромно одета в синий женский костюм с юбкой ниже колен, в отличие от андижанских модниц, носивших юбки выше колен; она рассеянно скользнула по мне взглядом, и я запомнил ее темные прекрасные глаза, тонкое лицо с тонко и нежно очерченными губами, какую-то особую чистоту и ясность высокого лба, который так и хотелось назвать челом.
— Кто эта красивая узбечка? — спросил я у одного из судейских письмоводителей.
Он ухмыльнулся, пожал плечами.
— Судья Халифа Ташмухаммедова. Из Ташкента прислали. Ну и времена — баб ставят судьями!..
А через полторы недели я присутствовал на судебном заседании, которое Халифа проводила под своим председательствованием.
Это был веселый суд — сдержанно усмехались судьи, улыбалась Халифа, откровенно смеялась публика, только подсудимый не смеялся и сипло отвечал суду угрюмым, отчужденным голосом.
Подсудимый — старик Смыслов, самый знаменитый охотник-кабанятник в Андижане.
Для дынных бахчей и джугаровых[15] посевов кабан — самый опустошительный зверь. Ходит табунами, дыни ест на выбор, только самые спелые и сладкие. Пока доберется до спелой, себе по вкусу, сколько незрелых распорет клыками! Через час нет бахчи, все погублено, вытоптано… А высокую двухметровую джугару кабаний табун выстригал начисто, действуя клыками, как ножницами…
По ночам на полях вокруг узбекских селений сторожа, взобравшись на вышки, жгли костры и неистово били колотушками в тазы и ведра, отпугивая кабанов. Помогало, но плохо. Вот почему в любом узбекском селении так приветливо встречали городского охотника с двустволкой за плечами. Смыслов с тремя сыновьями выезжал на охоту на двух арбах со сворой собак. Кабаньим промыслом старик занимался давно, еще в царское время, и нажил большой дом.
Он и сам походил на матерого поседевшего кабана, присадистый, сутулый, с большой головой, растущей прямо из плеч, с жесткой щетиной на красном вспученном лице, с маленькими мутными глазами. Последнее, то есть вспученность лица и мутная бессмысленность взгляда, проистекало из беспробудного пьянства, которому старик предавался в промежутках между охотами. Говорили, он может выпить за один присест четверть крепчайшего самогона; я сам не был очевидцем таких его подвигов, но думаю, это правда. Зато на охоте он в рот не брал ни единой капли. «Кабан — зверь серьезный, свирепый, — говорил он, — пьяного человека враз спорет!..» Он-то уж знал кабаний норов — левая нога у старика не сгибалась, и он волочил ее: память о встрече с двенадцатипудовым секачом.
С 1917 по 1922 год в Коканде никто не охотился: охотники боялись басмачей и не выходили за город. Птицы и звери плодились привольно, особенно размножились кабаны.
В двадцать втором году, когда басмачество кончилось и выезд за город стал безопасен, старик вернулся к своему промыслу. За короткое время он построил второй дом для старшего сына. Собирался построить и третий. Ничего удивительного — Смысловы привозили с охоты пять, шесть, семь кабаньих туш и сдавали в колбасное заведение Вязникова, с которым старик имел договор. А кроме денег от Вязникова, он получал еще и премию от государства — пять рублей за каждого убитого кабана.