Книга смеха и забвения - Страница 25
23
Нежданный сексуальный успех принес Гуго столь же нежданное разочарование. Несмотря на то, что ему дозволялось заниматься с ней любовью, когда ему вздумается (она едва ли могла отказать ему в том, что допустила однажды), он чувствовал, что не сумел ни покорить ее, ни обольстить. О, может ли быть нагое тело под его телом таким безучастным, таким недосягаемым, таким далеким и чужим? Он же хотел сделать ее частью своего внутреннего мира, этой великолепной вселенной, сотворенной его кровью и его мыслями!
Он сидит напротив нее в кафе и говорит: — Хочу написать книгу, книгу о любви, да, о себе и о тебе, Тамина, о нас двоих, наш сокровеннейший дневник, дневник наших двух тел, да, я хочу в нем развеять все запреты и сказать о себе все, все, кто я и что я думаю, но одновременно это будет и политическая книга, политическая книга о любви и любовная книга о политике…
Тамина смотрит на Гуго, и он, подавленный ее взглядом, вдруг теряет нить речи. Он мечтал увлечь ее во вселенную своей крови и своих мыслей, но она абсолютно замкнута в собственном мире, и его слова, слова неразделенные, все больше тяжелеют в его устах, и их поток замедляется: — … любовная книга о политике, да, ибо мир должен быть сотворен соразмерно человеку, соразмерно нам, нашим телам, твоему телу, Тамина, моему телу, да, чтобы человек однажды мог иначе целовать, иначе любить…
Слова все больше тяжелеют, они, словно огромные куски жесткого неразжеванного мяса. Гуго умолк. Тамина была красива, и он почувствовал к ней ненависть. Ему казалось, что она злоупотребляет своей судьбой. Свое прошлое эмигрантки и вдовы она превратила в некий небоскреб ложной гордыни, с высоты которой смотрит на всех остальных. И Гуго ревниво думает о собственной башне, которую старается воздвигнуть напротив ее небоскреба, но которую она отказывается замечать: башню, выстроенную из опубликованной статьи и задуманной книги об их любви.
Потом Тамина сказала: — Ты когда собираешься ехать в Прагу?
И тут Гуго осенило, что она никогда не любила его и была с ним лишь потому, что нуждается, чтобы кто-то поехал в Прагу. Его наполнило неодолимое желание отомстить ей за это.
— Тамина, — говорит он, — я думал, ты сама догадаешься. Ты же читала мою статью!
— Читала, — подтверждает Тамина.
Он не верит ей. А если и читала, то не заинтересовалась ею. Она ни разу не заговорила о ней. И Гуго сознает, что единственное большое чувство, на которое он способен, — это верность его непризнанной, покинутой башне (башне опубликованной статьи и задуманной книги о любви к Тамине), что он готов сражаться за эту башню и что заставит Тамину заметить ее и изумиться ее высоте.
— Ты же знаешь, что я там затрагиваю проблему власти. Исследую, как функционирует власть. Причем ссылаюсь на то, что творится у вас. И говорю об этом без обиняков.
— Скажи, пожалуйста, ты и вправду думаешь, что в Праге знают о твоей статье?
Гуго уязвлен ее иронией: — Ты уже давно живешь за границей и забыла, на что способна ваша полиция. Эта статья имела большой отклик. Я получил уйму писем. Ваша полиция знает обо мне. Не сомневаюсь в этом.
Тамина молчит и становится все красивее. Бог мой, да он готов сто раз съездить в Прагу, лишь бы она хоть мельком заметила его вселенную, куда он хочет взять ее, вселенную его крови и его мыслей! И он внезапно меняет тон.
— Тамина, — говорит он печально, — я знаю, ты сердишься, что я не еду в Прагу. Я раньше говорил тебе, что могу подождать с публикацией этой статьи, но потом понял, что молчать больше нельзя. Ты понимаешь меня?
— Нет, — отвечает Тамина.
Гуго знает: все, что он говорит, сплошная бессмыслица, поставившая его в положение, в каком он вовсе не хотел быть, но пути к отступлению нет, и он полон отчаяния. Лицо его покрывается красными пятнами, голос срывается: — Ты не понимаешь меня? Я не хочу, чтобы у нас произошло то же, что и у вас! Если мы все будем молчать, станем рабами!
В эту минуту Тамину охватило немыслимое отвращение; вскочив со стула, она бросилась в туалет; желудок подводило к самому горлу, она склонилась над унитазом, ее вырвало, тело стало извиваться в корчах, словно в рыданиях, а перед глазами маячили яйца, член, волосы на лобке этого типа, она чувствовала запах из его рта, чувствовала прикосновение его бедер, и мелькнула мысль, что она уже не может представить себе половые органы мужа, что теперь память омерзения сильнее памяти нежности (о Боже, память омерзения сильнее памяти нежности!) и что в ее несчастной голове не останется ничего, кроме этого типа, у которого пахнет изо рта, и она корчилась, и ее рвало и рвало.
Потом она вышла из туалета, и ее рот (все еще полный кислого запаха) был крепко сжат.
Он был в растерянности. Хотел проводить ее домой, но она не произносила ни единого слова и крепко сжимала губы (как в том сне, когда во рту хранила золотое кольцо).
Он заговаривал с ней, она не отвечала и только ускоряла шаг; уже не находя слов, он еще с минуту молчаливо шел рядом, а потом остановился. Она устремилась вперед, так и не оглянувшись.
Она продолжала подавать кофе и в Чехию уже никогда не звонила.
Пятая часть
Литостъ
Кто она, Кристина?
Кристине тридцать лет, у нее один ребенок, муж-мясник, с которым она вполне уживается, и одна весьма нерегулярная связь с местным автомехаником, время от времени занимающимся с нею любовью после рабочего дня в довольно стесненных условиях своей мастерской. Маленький город не очень-то приспособлен для внебрачной любви или, иначе говоря, требует чрезмерной сообразительности и смелости, то есть качеств, которыми пани Кристина вовсе не обладает.
Тем сильнее вскружила ей голову встреча со студентом. Он приехал на каникулы к матери в маленький город, два раза пристально поглядел на жену мясника, когда та стояла за прилавком магазина, в третий раз заговорил с ней в бассейне, и его поведение было столь чарующе робким, что молодая женщина, привыкшая к мяснику и автомеханику, не смогла устоять. Со дня своей свадьбы (тому уж добрых десять лет) она осмеливалась коснуться постороннего мужчины лишь в прочно запертой мастерской посреди разобранных машин и старых шин, а теперь вдруг решилась на любовное свидание под открытым небом, подвергая себя опасности нескромных взглядов. Хотя они и выбирали для своих прогулок весьма отдаленные места, где вероятность встречи с нежеланными путниками была ничтожной, у пани Кристины сильно стучало сердце, и вся она была преисполнена возбуждающего страха. Чем больше смелости проявляла она перед лицом опасности, тем сдержаннее была по отношению к студенту. Не очень-то он и преуспел с ней. Разве что добился недолгих объятий и нежных поцелуев, а в основном она выскальзывала из его рук и крепко сжимала ноги, когда он гладил ее тело.
И было это не потому, что она не желала студента. Но покоренная с самого начала его нежной робостью, она хотела сохранить ее для себя. С пани Кристиной еще никогда не случалось, чтобы какой-нибудь мужчина излагал ей свои мысли о жизни и упоминал имена поэтов и философов. А ведь бедолага-студент не умел ни о чем другом говорить; гамма его обольстительного красноречия была весьма ограниченной, и приспосабливать ее к социальному уровню собеседниц он не привык. Кстати, ему казалось, что и попрекать себя не за что, ибо цитаты, заимствованные из философов, действовали на простую жену мясника гораздо сильнее, чем на его подруг по факультету. Однако от него ускользало то, что впечатляющая цитата из философа, пусть и очаровывала душу его собеседницы, воздвигала барьер между ним и ее телом. Ибо пани Кристину тревожило туманное опасение, что отдайся она студенту телом, их связь тем самым снизится до уровня мясника или автомеханика, и о Шопенгауэре она уже никогда не услышит.
Перед студентом она испытывала смущение, какого прежде не знала. С мясником и автомехаником она всегда могла весело и быстро обо всем договориться. О том, например, что оба мужчины, занимаясь с нею любовью, должны быть чрезвычайно внимательны: ведь врач при родах сказал ей, что второго ребенка она не может себе позволить, так как рискует здоровьем, если не жизнью. История разворачивается в те давние времена, когда аборты были строжайшим образом запрещены и женщины не могли сами ограничивать свою плодовитость. Мясник и автомеханик правильно понимали ее опасения, и Кристина, прежде чем позволить им проникнуть в нее, с веселой деловитостью контролировала, соблюдают ли они все необходимые меры предосторожности. Но когда она представляла себе нечто подобное по отношению к своему ангелу, спустившемуся к ней с облака, на котором он беседовал с Шопенгауэром, то чувствовала, что подходящих слов ей не найти. Поэтому нетрудно заключить, что ее любовная сдержанность имела две причины: как можно дольше удерживать студента в очаровательном пространстве нежной робости и как можно дольше избегать того отвращения, которое она могла бы вызвать чересчур практическими сведениями и пошлыми предосторожностями, без каких, по ее мнению, не обходится телесная любовь.