Книга об отце (Нансен и мир) - Страница 6
II. ГОДЫ СОМНЕНИЙ
Горе оставило свои следы на лице моего отца. Морщинки стали глубже, волосы поредели, и от этого лоб стал выше. Все это мне бросилось в глаза, когда отец вернулся осенью 1909 года, хотя он был оживлен и рад нашей встрече.
Он принялся за работу, но как-то без радости. А тут еще надо воспитывать пятерых детей, тоже нелегкое дело. С тремя младшими было проще, они еще очень доверчивы и податливы. Да и Хельга хорошо за ними смотрела и следила за их уроками. Этим летом Имми исполнилось девять, Одду почти восемь. Каждый и чем-то походил на маму: у Одда ее волосы, тот же рот и подбородок, ее карие глаза, в которых, присмотревшись, можно было различить серые и золотистые оттенки. Имми голубоглаза, как отец, и ее коротенькие косички такие же светлые. Но стройной фигуркой и живостью личика она скорее пошла в маму. Отец всякий раз с волнением замечал это. Наш младший, шестилетний Осмунд, тоже был голубоглазым и светловолосым, но с чуть более удлиненным лицом, чем у старших. Он вроде бы ни на кого особенно не был похож, и все же семейное сходство бросалось в глаза с первого взгляда.
Характеры у них были совершенно разные, что нисколько не мешало им дружить. Имми жизнь казалась игрой. Она не любила смирно сидеть за партой и не слишком-то внимательно слушала учителей. Но, как девочка добрая и послушная, безропотно принимала и хорошее, и плохое в жизни и всегда была одинаково ласковой. Одд был куда серьезней и решительней. Послушание давалось ему частенько с трудом, если уж он топнет ногой да скажет «не хочу», тут уж весь дом его услышит. Но он скоро сообразил, что при отце лучше помалкивать. Тогда Одд только крепко сжимал зубы. Впрочем, отцу нравилось упрямство Одда, он нисколько не жалел, что сын уродился с таким своенравным характером. Направлять его было нелегко, но приходилось, чтобы парень совсем не распустился!
Малыш Осмунд был сама доброта. Он был так простодушен и доверчив, что здесь папины педагогические принципы отпадали сами собой. Мальчик несколько отставал в развитии, нечисто выговаривал слова и волочил ножки, однако же мы нисколько не сомневались, что все это пройдет с годами. В остальном он был совершенно нормален, хорошо запоминал все услышанное и увиденное и был наблюдателен, как все дети. Зато как он умел смеяться над чем-нибудь забавным!
В общем, все трое были счастливыми детьми и росли на радость отцу. Со мной же и Коре ему было труднее. Временами мне казалось, что, если бы отец обращался со мной, шестнадцатилетней, как со взрослой, и не держал одиннадцатилетнего Коре в такой строгости, а был бы с нами поласковей, то добивался бы куда большего; и нам, и отцу жилось бы тогда гораздо легче. Но отец вовсе не хотел, чтобы нам было легко, он стремился воспитать в нас силу характера, чтобы мы выросли независимыми и толковыми. Но его «воспитание» давало скорее обратные результаты.
Одно мы усвоили — никогда не греться в лучах отцовской славы. Если неумные люди начинали охать и ахать над нами, какой, мол, у нас «великий отец», мы только смущались и в душе проклинали отцовскую славу.
Мы научились радоваться природе. В лесу и горах мы были с отцом товарищами, и мы, и он чувствовали себя там проще, чем в Пульхёгде. Во время воскресных прогулок на лыжах отец делался совсем другим человеком. Конечно, нелегко нам было поспевать за ним, когда он прибавлял шаг, но мы с радостью уступали ему первенство на лыжне, тем более что от этого его настроение только улучшалось.
Отец особенно любил короткие прогулки по холмам Уллерноса потому, что в былые времена не раз катался здесь с мамой. При спуске с вершины я всякий раз попадала в одну и ту же яму. Отец всегда останавливался посмотреть — а вдруг я наконец удержусь на ногах, но я всегда падала, может, еще и потому, что он стоял и смотрел. Тогда отец смеялся: «Вот и ты, как и мама, всегда здесь приземляешься!»
Поэтому мы назвали это коварное место «Евиной ямой».
Коре давно уже научился ходить на лыжах так, что отец был им доволен, а теперь и Одд с Имми тоже стали хорошо кататься. Бедняжке Осмунду нелегко было удерживать равновесие, но и он старался не отставать от старших. Раз за разом пробовал он съехать на лыжах прямо во двор Пульхёгды, но обычно падал еще на полпути. Сам он только смеялся. Ему и в голову не приходило позавидовать старшим братьям и сестре, когда те, набирая скорость от вершины холма, красиво сворачивали прямо во двор. Когда отец выходил посмотреть на них, Осмунд стоял рядом с ним, держась за его руку, и не меньше отца гордился успехами старших.
С учебой дело обстояло хуже. Здесь отец не так явно проявлял свой восторг. В отношении меня он и вовсе пришел в растерянность, потому что никто не знал, чем бы меня занять после окончания школы. Однажды он пришел и сказал, что ему «повезло» и для меня нашлось место в пансионате в Швейцарии. Там я научусь французскому — барышне это, пожалуй, пригодится. Отец думал, что я обрадуюсь.
Радоваться? У меня было такое ощущение, словно меня посылают в изгнание, что я слишком надоела отцу и он хочет на время отделаться от меня. Я была и разъярена, и несчастна одновременно. Отец просто не мог понять мое нежелание путешествовать и повидать чужие страны. Красноречиво описывал он прекрасную Швейцарию: горы, каких я в жизни не видывала, веселые долины, голубые озера, огромные цветущие сады. Все было напрасно, я только ревела в три ручья. Но ехать мне все же пришлось.
То, что я увидела, было совсем непохоже на отцовские рассказы. Я увидела скучные равнины с голыми деревьями, низкие бурые холмы, заросшие буком, и внизу длинное, серое и пустынное озеро. Ни разу не мелькнул на нем парус, простых лодок и то не было.
Школа была расположена «на лоне природы», и отец считал это преимуществом, но делать на этом лоне было решительно нечего. Пансионерки были немки или швейцарки из немецких кантонов, но в школе запрещалось говорить по-немецки, а по-французски я не знала еще ни слова. Управляла школой Мадемуазель — толстая, постоянно улыбающаяся матрона, которую я невзлюбила с первого взгляда. Уроки в школе велись на французском, так что были мне пока что недоступны. Не знаю, чему учились другие, мне пришлось заниматься отдельно с Мадемуазель, а это было совсем невесело. Она пыталась наставлять меня также и в «истинной» вере. Я рассказала ей, что меня не крестили, что мой отец вышел из государственной церкви, но даже это ее не отпугнуло. Она учила меня молитвам и псалмам по-французски. Каждое воскресенье нас обязательно водили в церковь. Словом, радости было мало.
Хуже всего, когда учениц, в качестве особой милости, приглашали в покои Мадемуазель послушать ее пение. Пела она, на мой взгляд, ужасно, да еще нахально выбирала песни Шуберта, которые так любила мама, меня это оскорбляло до глубины души.
Я не решилась написать обо всем этом отцу, написала только, что скучаю по дому, на что отец ответил, что нужно «вытерпеть».
Зима тянулась бесконечно. Выпал снег, отец прислал мне лыжи, но снег быстро растаял, так что я успела всего несколько раз покататься с горки рядом со школой, причем остальные ученицы глядели на меня во все глаза.
Когда пришла весна, мы стали парами гулять по дороге, а когда мои товарки хотели «пошиковать», мы тайком бегали в деревню покупать шоколад. Моих карманных денег на такую роскошь не хватало. Отец оставался верен своим принципам, и потому я «приучалась довольствоваться малым» и «вести строгий учет».
Но вот кругом зацвели фруктовые сады, а это — удивительное зрелище. Ученицы могли по желанию отправляться со старой славной учительницей рисования в горы учиться рисовать цветы и деревья. Это мне очень нравилось. А однажды в горы поехала вся школа — посмотреть, как цветут нарциссы. Тогда мне пришлось признать, что отец не обманывал меня: такие высокие горы мне и во сне не снились. И целые поля нарциссов! Мы побывали также в нескольких городах. Но нас повсюду водили стадом, как овец, впереди учительница и позади учительница, а это отравляло нам удовольствие. От Женевы я тем не менее пришла в восторг и послала отцу открытку: «Хорошо бы и тебе побывать в этом городе». Откуда мне было знать, как хорошо познакомится с этим городом отец спустя каких-нибудь десять лет.