Книга о друзьях - Страница 8
В каждый мой приезд у них находилось чем удивить меня, что-нибудь новенькое и интересное: павлин, или еще один щенок, или старый козел – всегда что-нибудь живое и теплое.
Едва я ступал на порог, братья тут же тащили меня с собой – поглядеть на новые птичьи гнезда с яйцами или на новый витраж, который только что закончил их отец. В то время витражи и акварели меня совершенно не интересовали. Я и представить себе не мог, что когда-нибудь тоже буду просиживать ночи напролет с кистью в руках. Как бы там ни было, Джон Имхоф стал первым художником, которого я видел в своей жизни. Помню, как мой отец произносил слово «художник» (он очень гордился этим знакомством), и каждый раз, слыша это слово, я испытывал непонятное волнение. Я еще не отдавал себе в этом отчета, но уже тогда слово «искусство» имело для меня какой-то особый смысл. Тони и Джоуи с детских лет хорошо знали великих религиозных живописцев, они показывали мне толстенные книги с репродукциями, и поэтому я довольно рано познакомился с работами Джотто, Чимабуэ, Фра Анжелико и других. Иногда, чтобы позлить Стэнли, я щеголял этими именами к месту и не к месту.
Имхофы были католиками, поэтому в придачу к художникам я узнал от них имена святых. Я часто составлял компанию Тони и Джоуи, когда они ходили в церковь, но, надо признаться, тамошняя атмосфера мне не нравилась. Не мог я поверить и в католическую доктрину. Особенно не по вкусу мне пришлись картины с изображением Девы Марии, Иоанна Крестителя и Иисуса, что висели у Имхофов дома: во всем этом мне виделось что-то болезненное.
Даже в совсем юном возрасте я ни в грош не ставил христианскую религию. От нее смердело могилой. Она толковала о зле, о грехе, грозила карой. Ее разъедала хворь, от нее так и веяло смертью. Никакого благоговения и умиротворения я не испытывал, и даже напротив, христианство, особенно католицизм, наполняло мою душу страхом. Таинство исповеди я считал какой-то насмешкой, мистификацией, обманом. Нет, все в этой церкви словно специально было рассчитано на простофиль.
Впрочем, мои друзья, как я скоро заметил, не принимали религиозные расхождения близко к сердцу. Они не были похожи на тех прирожденных католиков, что иногда встречаются в Испании, на Сицилии или в Ирландии; с тем же успехом они могли бы ходить и в мусульманские мечети.
Глендейл был всего лишь крошечной деревушкой в пригороде, на одном конце которой располагались поля для гольфа, а на другом – два католических кладбища. Между ними лежала долина, куда мы никогда не спускались, что-то вроде Ничьей Земли. По обеим сторонам широких улиц росли огромные раскидистые деревья, домики окружали аккуратные заборы. По соседству с Имхофами жили Роджерсы – больная тетка и племянник, парень лет семнадцати-восемнадцати, которым мои друзья восхищались так же, как я – Лестером Рирдоном или Эдди Карни. Этот Роджерс был близок к тому, чтобы стать чемпионом по гольфу, все окрестные мальчишки считали за честь подносить ему клюшки и мячи. Я же в те времена не проявлял к гольфу ни малейшего интереса, полагая это занятие еще более бессмысленным, чем футбол.
Впрочем, я тогда многого не понимал. По сравнению со мной Тони и Джоуи выглядели удивительно искушенными, им доставляло удовольствие открывать мне глаза.
Я всегда завидовал деревенским парням, потому что они гораздо быстрее узнают настоящую жизнь. Пусть им не так уж легко приходится, зато они ведут себя куда как естественнее. Недалекому горожанину они могут показаться умственно отсталыми, но это не так. Просто у них другие интересы.
До знакомства с Джоуи и Тони я ни разу не держал в руках птицу, не знал, каково это – чувствовать тепло и трепет крошечного живого существа. С помощью своих маленьких приятелей я вскоре научился обращаться с мышами и змеями, а также перестал бояться назойливого преследования гусей.
С каким наслаждением мы бездельничали: лежали прямо на земле, на теплой, сладковато пахнущей траве, и глядели, как над головой медленно проплывают облака и проносятся птицы. Наши дни были расписаны, но между ежедневными рутинными делами оставалась куча времени, чтобы поваляться и полентяйничать.
Среди жителей деревушки встречались прелюбопытные типы. Например, некто по фамилии Фукс, прозванный моими друзьями «собачьим уборщиком». Он ходил целыми днями с короткой метелкой с гвоздем на конце, подбирал с ее помощью собачьи экскременты, складывал их в болтавшийся на спине мешок, а когда тот наполнялся, относил добычу на парфюмерную фабрику, где его труды достойно оплачивались. Мистер Фукс говорил на очень странном языке. Разумеется, у него были не все дома, да он и сам это прекрасно понимал, отчего начинал еще больше кривляться. Он был примерным католиком, крестился на каждом шагу и бормотал себе под нос «Аве Мария». Он пытался и нас привлечь к своей «работе», но об этом не могло быть и речи. Хотя мои друзья любили всякие странные занятия, они никогда не испытывали затруднений в деньгах и даже отдавали половину своего заработка маме.
Я довольно быстро понял, что между их отцом и матерью что-то неладно. Было видно невооруженным глазом, что миссис Имхоф пристрастилась к бутылке. От нее несло перегаром, шаги заплетались, поступки поражали непредсказуемой глупостью. С мужем она почти не разговаривала, а сам он часто жаловался, что все летит к чертям. Да так оно и было. К счастью, в этой семье оставались еще люди, изо всех сил старавшиеся спасти положение, – Минни, старшая дочь, и Гертруда, девочка приблизительно моего возраста.
Откуда взялась эта трещина между людьми, поженившимися добрых двадцать лет назад, непонятно. Мальчики считали, что их отец состоит в любовной переписке с давнишней пассией в Германии. Они утверждали, что он даже угрожал их бросить и уехать к ней (он это, собственно говоря, и проделал несколько лет спустя).
Обычно отец моих друзей удалялся к себе довольно рано, но не ложился, а писал акварели при свете тусклой лампы. Чтобы пройти в спальню, нам приходилось пересекать на цыпочках его комнату. Каждый раз, когда я видел мистера Имхофа, склонившегося над листом бумаги с кистью в руке, меня охватывал священный трепет, однако он никогда не замечал нашего присутствия.
По вечерам после ужина мы обычно играли в шахматы. Джоуи и Тони играли неплохо, их научил отец, я же больше любил шахматные фигурки, чем саму игру. Эти изящные дорогие фигурки, по всей видимости, привезли из Китая. С небольшими перерывами я играл в шахматы всю свою жизнь и все же так и не научился этому как следует. Мне не хватало терпения и осторожности. Я действовал слишком опрометчиво, потому что меня не интересовал результат, я наслаждался красотой ходов – то есть эстетической, а не стратегической стороной игры.
Иногда друзья просили меня почитать им что-нибудь вслух, но заканчивалось это всегда одинаково: они засыпали, не успевал я прочесть и половины, а наутро невинно интересовались, чем же там вчера дело кончилось.
На окраине Глендейла, рядом с немецкой частью Бруклина, называвшейся Риджвуд, находилось питейное заведение «Лобшер» – большая пивная с бильярдными столами и дорожками для боулинга и с площадкой, где можно было оставлять лошадей и повозки. В огромном зале висел сбивающий с ног запах пива, лошадиной мочи, навоза и смеси прочих пикантных ароматов. Здесь взрослые собирались раз в неделю, чтобы пожрать, потанцевать, погорланить песни; нас же привозили и бросали на собственное усмотрение. Надо сказать, это были славные вечера, сейчас такие уже не устраивают. Здесь любили петь хором и танцевать: тогда в моде был вальс, хотя плясали все подряд – и польку, и шотландские пляски. Было на что посмотреть.
Пока взрослые развлекались, мы буянили по-своему. Максимум, с чем мы могли управиться, так это полстакана пива. Зато место располагало к игре в копов и воров, так что во время беготни, активно потея, мы теряли и то небольшое количество алкоголя, что успевали поглотить. Иногда мы помогали устанавливать кегли для боулинга, забесплатно, просто потому, что это доставляло нам удовольствие. И все же в качестве вознаграждения нам перепадала кое-какая мелочь или большой бутерброд с индейкой. В общем, это были чудесные уик-энды, которые заканчивались тем, что вся семья дружно возвращалась домой, пошатываясь и горланя песни.