Книга о Бланш и Мари - Страница 40
Те два грифа возмущенно забормотали.
В ландо Шарко сидел рядом со мной, временами держа меня за руку, несмотря на то что профессора Дебов и Штраус сидели напротив и смотрели на нас почтительно, но с возмущением. Я спросила их, бывали ли они на представлениях с моим участием, они в один голос ответили «да» (почти одновременно кивнув), и я спросила об их впечатлениях. Профессор Дебов ответил, что был настолько занят записью комментариев профессора Шарко, имеющих огромную и совершенно уникальную научную ценность, что почти не подымал глаз и потому не хотел бы высказываться обо мне и о моей роли в происходившем. Притворщик, — возразила я дружелюбно, — этого комментария они не записали, — повернулась и увидела мимолетную улыбку на губах Шарко; мы въехали на мост. Раньше здесь была только паромная переправа.
Мост пересекал реку Кюр. У меня перехватило дыхание.
Около 16.30 мы прибыли в маленькую гостиницу «Auberge des Aettons».
Шарко никогда не был религиозен, даже напротив, в определенные периоды жизни отличался нетерпимостью и за ужином говорил об археологии, истории, высоких искусствах и ботанике. Что мы будем делать, спросила я у него напрямик, полностью игнорируя сидевших за нашим столом двух нотариусов. Шарко тут же велел профессорам Дебову и Штраусу отправляться на вечернюю прогулку вокруг озера. Они поклонились в знак согласия и удалились; я знаю, что они были готовы меня убить.
Это был последний вечер. Начался он именно так.
Комната Шарко в гостинице «Обеж Сетон» была обставлена очень просто: стол, два стула, кувшин для воды, таз для мытья, нечто, что я определила как салфетку для умывания, и кровать. Я часто представляла себе место, которое можно было бы назвать комнатой любви, но оно было чище, не столь обшарпанным, масштабнее — пусть не по размеру, но по духу — и чище! Меблировка такой комнаты виделась мне как-то неопределенно: вероятно, кровать, возможно балдахин, я представляла себе некий свет, не имевший конкретного источника, или темноту, которая не отделяет влюбленных друг от друга.
Шарко попросил меня зайти к нему в комнату. Я зашла.
Он сел на кровать, ссутулился и молча уставился в пол.
Я спросила, не мучают ли его боли. Он лишь покачал головой.
На улице сгустились сумерки. Я открыла дверь в гардеробную, повесила его одежду, нашла подсвечник и свечу. Не зажигай, сказал он, я зажгла и поставила ее на стол. Он тихо заговорил о памятных ему событиях в Сальпетриер, упомянул кого-то по имени Джейн Авриль и, полагая, что я ее не помню, принялся рассказывать о девушке — организаторе или участнице представления «Танец безумцев», которая преобразилась и стала личностью. Она вдруг освободилась от тяжести, от прошлого и от грязи, словно чудо и впрямь было возможно. Глядя на нее, он испытал что-то вроде головокружения. И во время танца, странные па и движения которого рождались, казалось, сами собой, она вдруг предстала как образ человека, освободившегося от своих оков, освободившегося от того, что ему было предначертано. Словно бы она была отнюдь не механизмом, а понимала, что человек может выбирать себе жизнь и танцуя проникать в новую.
Точно она была бабочкой, сбежавшей с небес, — вставила я.
Он посмотрел на меня с удивлением. Я хорошо ее знала, — сказала я ему. — Кого-кого, а Джейн Авриль я знала. И помню этот танец. В тот раз я прошептала ей, что она танцует, словно бабочка, сбежавшая с небес. Играющая с нами немного с опаской. Я была готова разрыдаться или убить ее; потом она исчезла, моя ли была в том вина?
Куда она делась? — спросил Шарко.
Куда они деваются, все эти бабочки, обретшие свободу? — Не знаю, вероятно, попорхают и возвращаются в клетки, — ответила я. Бабочки не живут в клетках, — возразил Шарко. Я слышала, что она по-прежнему танцует, — ответила я, — она, наверное, пытается вспомнить и найти обратную дорогу, боюсь, что ее танец утратил свою живость и уже больше не похож на танец бабочки. Обратную дорогу к чему? — спросил Шарко. К тому краткому мгновению, когда все было возможно и она еще не познала худшее.
Вероятно, это как любовь.
Я стояла у окна спиной к нему, а он по-прежнему сидел на кровати. На улице стемнело. Я представляла себе двух нотариусов, бредущих вокруг озера точно два гнома; ни озера, ни профессоров Дебова и Штрауса мне видно не было. Я услышала, как из полумрака комнаты Шарко, словно сам себе, сказал: у меня ничего не болит. Он по-прежнему сидел на кровати, свесив руки.
Прекрасно, — единственное, что я сумела ответить.
Но у меня мало времени, — произнес он так тихо, что я едва расслышала.
Зачем ты взял меня с собой? — спросила я.
Зачем ты поехала? — вместо ответа спросил он.
Я поставила единственную свечу на стол возле спинки кровати, она мерцала, на улице теперь уже совсем стемнело.
Темнота, царившая в комнате, тоже мерцала, и мы делили эту темноту на двоих. Его лицо было белым и испуганным, он повторял, что болей у него нет, и все-таки прижимал руку к груди, ему было страшно. Я стала его раздевать, освободила от одежды верхнюю часть тела, помогла ему откинуться на подушку; он дышал ртом. Кожа у него была гладкой и нежной, как у ребенка; я пальцами привела в порядок его растрепавшиеся волосы и немного ослабила ремень, чтобы ему свободнее дышалось. В комнате было тепло, прямо-таки душно, и я слегка приоткрыла окно.
У меня ничего не болит, — словно заклинание, снова повторил он.
Не бойся, — сказала я.
Почему я не должен бояться? — прошептал он, — я знаю, что осталось мало времени, у меня мало времени, а потом — темнота и больше ничего. — Как во сне, прошептала я в ответ, успокаивающе проводя рукой по его волосам. — Нет, это будет совсем не как во сне, я знаю, когда я сплю, меня окружают сны, и я не одинок, та темнота населена существами, иногда танцующими фигурами; когда я просыпаюсь, у меня часто остаются воспоминания. Во сне я никогда не бываю один. Когда я умру, я не смогу искать утешения в снах, не будет никакой танцующей темноты.
Даже танцующей бабочки? — прошептала я.
— Нет, даже ее! никаких неясных танцующих фигур. Я знаю, что не будет никакой Бланш, идущей мне навстречу, улыбающейся и касающейся рукой моей щеки. Когда я умру, будет одна чернота, безо всяких снов. Это-то меня и пугает. — Что ты больше не сможешь видеть меня во сне? — Да, и это тоже. И что все уже слишком поздно! что ты исчезнешь во тьме, так, по сути дела, — не возникнув. Хотя было близко к тому, чтобы ты стала реальностью. Я живу возле тебя целую жизнь, круглые сутки, а ты прикасаешься ко мне только во сне, и теперь я уже стою одной ногой в могиле, а там сплошной мрак.
— И никакой Бланш?
— Никакой Бланш, ничего.
Я встала, закрыла окно. Вероятно, была уже полночь, ни малейшего шелеста ветра в кронах деревьев. Никаких голосов. Гномы уже наверняка вернулись и спят своим раздосадованным сном. Только он и я. Ему было страшно, мне хотелось взять его на руки и поднять, как щенка, чтобы он чувствовал себя защищенным. Я знала, что люблю его, знала, что он умирает. Что делать, когда любимый умирает, если прошла делая жизнь, а ты не сделал того, что мог? Я слышала, как он тяжело дышит, его обнаженная грудь казалась огромной и белой, на ней совсем не было волос, он был гладким, как ребенок. Каков будет ответ? — прошептал он. Что мне было сказать? — Я думала, что у тебя на все есть ответы, сказала я. Когда ты стоял в Аудитории и говорил, ответы у тебя были, что же случилось?
Он промолчал.
Я обернулась, оторвавшись от окна, которое уже не могло служить предлогом, чтобы не смотреть на него. Я не хотела показывать, что плачу. — Твой голос всегда казался мне таким красивым, — сказала я ему на ухо, — когда я погружалась в бессознательное состояние или в глубокую стадию по Гарни или Азаму и Соллье, ты слышишь, я выучила! я все равно всегда слышала подле себя твой голос. Мне не хотелось понимать, что ты говорил, но твой голос, звучавший так молодо, был точно голос загорелого юноши, стоящего по колено в воде. Ты понимаешь? Твой голос был так прекрасен. Я не понимала, что ты говорил, мне это казалось неясным, но ты был молод, как в мечтах. Как в мечтах? — прошептал он. — Да, как в мечтах.