Книга бытия (с иллюстрациями) - Страница 160
Единым духом выпалив эту тираду, Браун швырнул мне загодя приготовленные оправдания — директивные указания министерства культуры музеям страны, как надлежит хранить художественные экспонаты. Преступный документ! Браун действительно был безгрешен. Он точно выполнял предписания своего московского начальства — не допускал, чтобы идейно порочные и идейно ущербные художественные произведения разъедали здоровый дух нашего героического народа.
— Вот такие пироги, браток, — прервал Браун затянувшееся молчание. — На меня ничего валить не надо. Все мы выполняем волю пославшего нас — так, кажется, сказано в Евангелии. Между прочим, вредная, но умная книга: я как-то заметил, что и сам товарищ Сталин не пренебрегает цитатами из нее. Он ведь в детстве хорошо изучил религию…
— Ну, прямой запрет экспозиции — но ведь не порча картин! — собрался я с духом. — Они же гибнут на чердаке, пойми! На международных аукционах за каждую из них дадут больше золота, чем она весит (вместе с рамой!). Ты же военный, ты прошел половину страны — ты лучше меня знаешь, какой разор, какую нищету принесла эта проклятая война. Да если просто продать за границу эти гибнущие шедевры — сколько детей можно накормить, сколько домов построить, сколько заводов восстановить! Или ты заботишься о том, чтобы и капиталисты не подверглись тлетворному влиянию всяких наших упадочников, импрессионистов и декадентов?..
— Ша! — прервал он меня. — Ша, говорю тебе. Слушай теперь сюда. Имею важное деловое предложение. Напиши на меня донос.
— Донос? Какой донос? — растерялся я.
— Принципиальный, идейно выдержанный. Научно обоснованный.
— Не вижу повода для шуток! — разозлился я. Я решительно не понимал, к чему он клонит.
— Никаких шуток! Какие могут быть шутки в таких серьезных делах, как принципиальное доносительство?
Изложи письменно все, что ты сейчас наговорил, и адресуй моему начальнику — министру культуры Михайлову Эн. А.
— Но ведь это не разоблачение, а всего лишь горестная констатация…
— Будет и разоблачение — сразу после твоей горестной констатации. Без хорошо состряпанного доноса на определенную личность бумага не имеет делового вида. Общие рассуждения никого не захватывают.
— И ты хочешь, чтобы я донес на определенную личность — и этой личностью должен стать ты?
— Именно! Вижу: лагерные мытарства таки не полностью отшибли у тебя природную сообразительность. Правда, соображаешь ты не быстро.
— Воля твоя…
— Правильно — моя! И не только воля, но и реальное выполнение. Поклеп на меня я тебе продиктую, поручить тебе это важное дело не могу. Ты увлечешься и такое накатаешь! Настоящий донос должен идти на пользу и нашему общему делу, и — особо — доносчику. Ergo,[141] донос на меня должен послужить и галерее, и лично мне. Бери бумагу и выводи: «Уважаемый Николай Александрович! Приехав по делам в Одессу…»
И Браун продиктовал мне письмо в министерство культуры, в котором было и реальное положение дел, и обвинение директора галереи в недостаточной заботе о физической сохранности картин художников начала века. «Этот типичный исполнительный чиновник, этот бюрократ, буквально претворяющий в жизнь любые правительственные предписания, — увлеченно доносил на себя Браун, — решительно отказывает деятелям "Мира искусства" в экспозиции и ссылается при этом на министерские директивы номера и даты такие-то… — он педантично перечислил соответствующе цифры. — А на замечание, что чердачное помещение абсолютно не приспособлено для запасника и дорогие картины в нем неизбежно портятся, с той же бюрократической обстоятельностью возразил, что три раза обращался с настоятельной просьбой выделить деньги для надлежащего оборудования и три раза получал решительный отказ из-за отсутствия свободных средств, номера и даты отказов такие-то…»
— Теперь отчетливо надпиши конверт и укажи свой обратный адрес, — приказал Браун, удовлетворенно перечитав надиктованную бумагу. — Почерк у тебя по-прежнему далек от каллиграфии, но это мы переживем. Теперь вложи донос в конверт и заклей его. Собственным языком!
— Я сдам письмо заказным по дороге домой, — сказал я, собственноязычно заклеивая конверт.
— «По дороге домой» — категорически отменяется. Доверить тебе такие важные документы, как донос на меня, решительно не могу. Отправлю его сам. Даже услугами секретаря не воспользуюсь.
И Браун хладнокровно положил конверт в бумажник.
— Скажи, — вспомнил я, — а почему в твоей экспозиции оказался портрет Сталина кисти Исаака Бродского? Такая знаменитая картина…
Он лукаво подмигнул.
— Времена со временем меняются — слышал о таком изречении? То, что когда-то считалось восхвалением, сегодня расценивается как умаление, а то и прямой поклеп. Не уверен, что завтра не прикажут снять это прославленное творение с экспозиции и притулить его куда-нибудь в заказник — в самую паутинную темень.
Больше мы с Брауном не встречались. Вернувшись в Норильск, я получил письмо из министерства культуры. На бланке были напечатаны два слова: «Ваше предложение», а ниже — лиловыми чернилами — от руки добавлено: «учтено». Внизу виднелась такая же лиловая подпись — но не Михайлова, а кого-то из его заместителей.
В 1955 году, после реабилитации, я снова пришел в Одесскую картинную галерею. Браун в ней уже не директорствовал. И портрета Сталина работы Бродского не было в экспозиции. Зато несколько залов занимали картины художников «Мира искусства» и их современников — те сокровища, которые еще недавно погибали на продуваемом всеми ветрами и раскаляемом солнцем чердаке.
Не думаю, что донос директора галереи на самого себя, написанный моей рукой, сыграл заметную роль в их воскрешении. Причина была в смерти Сталина — самые омерзительные из его идеологических запретов понемногу умирали вслед за своим автором.
Но меня тешила мысль, что и я приложил к этому свою слабую руку.
16
Отсутствие лекций резко сократило мои финансовые поступления. Одной теперешней зарплаты могло хватить лишь на скудное существование — и то в условиях стабильного быта. А этого — житейской стабильности, еще недавно как-то сохранявшейся стационарности — и не было. В Ленинграде Фира с ребенком металась в поисках работы и квартиры, поиски требовали денег, а у меня не было никакого дополнительного заработка.
Вскоре моя жена примчалась в Одессу. Я удостоился еще не испробованного блаженства: носить на руках крошечного человечка — кровь от крови и плоть от плоти моей. Фира смеялась.
— Ты удивительно смешно держишь Наташку! Словно это не крепкий человечек, а хрустальная ваза, наполненная драгоценной жидкостью. Даже покачать ее боишься. Да потискай ее покрепче, ей понравится. — И тут же испуганно кричала: — Не так сильно! Не так сильно! Перестань! Она же ребенок, а не кукла. Ух, какой ты мужлан, Сережа, — чуть не раздавил свою дочку!
Фира порадовала меня двумя новостями. Впрочем, первая была радостна весьма относительно: Борис нашел две квартиры, каждая годилась для коммунального обитания вчетвером. Он предложил Фире выбрать — она еще не решила, на какой остановиться. Вторая радовала абсолютно: молока у жены хватало. Она так боялась, что оно пропадет, теперь это чуть ли не мода: на втором, на третьем месяце вынужденно прекращать кормление. В наше время нет ничего ужасней, чем переходить на искусственное вскармливание, а на кормилицу нет денег. Что ты ухмыляешься, Сережа?
— Радуюсь, что оправдываются законы природы.
— Какие?
— Те самые, о которых я тебе говорил перед родами. Ты и тогда тревожилась, что молока не хватит, а я утверждал, что, согласно самым категорическим из законов, его у тебя будет с избытком. Разве не так?
— О каких законах ты говоришь?
— О самых распространенных — животноводческих. Каждый крестьянин знает: худые коровы — самые молочные. От рогатых толстух обильного удоя не ждать. А чем женщины хуже коров? У тебя всегда была идеальная фигура. И я всегда ждал от тебя молока — как естественного следствия твоей телесной гармонии, как необходимого выражения совершенства твоей божественной женственности.