Клочья тьмы на игле времени - Страница 82
Жрецы Озириса с факелами в руках повели Орфея в низкий склеп. Между четырьмя укрепленными на сфинксах колоннами стоял открытый саркофаг из черного мрамора.
– Ни один человек, - сказал иерофант, - не может избежать смерти, но не всем дано воскреснуть в свете Озириса. Ты же пройдешь через могилу живым и увидишь неземное сияние еще на земле. Ты останешься в этом саркофаге до появления света. Преодолев ужас, ты обретешь волю.
Орфей лег в саркофаг. Прикосновение к холодному камню заставило его вздрогнуть. Ему хотелось закричать от охватившей его тоски. Громко и страшно, чтоб лопнули уши и разорвалось горло.
Иерофант склонился над ним и коснулся ладонью глаз. Жрецы один за другим погасили факелы. Тени четырех сфинксов сгустились и шарахнулись в наступившую ночь. Орфей остался один. А тоска все нарастала. Она переросла в отчаяние и ужас. Будто неотвратимо рушился мир и все распылялось на первозданные элементы.
Они оставили его умирать. Последние дни он чувствовал себя все хуже и хуже. Непонятная слабость накатывала неожиданно, он начинал терять силы. Они опоили его отравой. Недаром вода, которую он пил в эти дни, имела странный горьковатый привкус. Наверное, это был медленный яд. Но зачем и за что?
Напрасно Орфей уговаривал себя, что это лишь традиционный обряд, последнее испытание перед посвящением. Тело не слушалось рассудка. Оно трепетало каждой жилкой, и будило, и подгоняло, и сгущало какой-то животный ужас.
Он, который не боялся ни богов, ни людей, певец и воин, бестрепетно спустившийся в подземное царство, трепетал теперь, как выброшенная на берег рыба.
Не смерть страшила его и не близость богов. С каждым ударом сердца от него уходила воля. Ему обещали всесокрушающую небесную волю, а пока отнимали земную, без которой человек перестает быть самим собой. Или это медленный яд отравлял его кровь, убивая все то, без чего нельзя жить на этой земле?
Вдруг послышалось пение, печальное и заглушенное:
– Скорбите, скорбите, плачьте, рыдайте, без устали плачьте так громко, как только вы в силах…
Мужской хор затих. Но долго еще в воздухе плыла высокая скорбная нота:
– А-а-а-а…
«Начало всех начал, - вспомнил Орфей, - буква, отвечающая числу один».
Но только замер печальный отголосок, как вновь поднялась заунывная, разбегающаяся неутолимой тоской волна. Вступил хор плакальщиц:
– О достойнейший путник, направляющий шаги свои в страну вечности, как скоро тебя отнимают от нас!
Орфей вслушивался в погребальное пение и силился понять, кого отпевают в этот ночной час. Потом вдруг понял. Отпевали его. Живого. Постепенно стынущего в холодном саркофаге.
И ему стало жалко себя. Так мучительно жалко, что жгучие слезы заволокли глаза. Они терзали их и никак не могли пролиться.
– Как прекрасно, как дивно то, что с ним происходит!.. - затянул еще один мужской хор.
– …будешь отныне в земле, обрекающей на одиночество, - рыдая, отозвались плакальщицы.
Но все покрыли высокие голоса первого хора:
– С миром, с миром - на запад… Иди с миром… Мы увидим тебя опять, когда настанет день вечности, ибо идешь ты в страну, единящую всех людей друг с другом.
Отпевание живого - непременная часть мрачного ритуала. Позднее она превратилась в самостоятельное средство психологического воздействия на отступников и колеблющихся (запись на полях лабораторной тетради).
Орфей страдал. Он прошел постепенно через все страдания агонии и впал в летаргию. Его жизнь последовательно развертывалась перед ним в удивительно ярких картинах. Он все более и более смутно сознавал, где находится сейчас и что с ним происходит. И когда замерли звуки погребальных гимнов, он уже не знал, что лежит в склепе.
Во мраке вспыхнула блестящая отдаленная точка. Она сразу же приковала внимание Орфея, и он не мог больше отвести от нее глаз. Она росла, приближалась к нему, становилась ярче, но не освещала окружающую мглу. Наконец она придвинулась совсем близко. Превратилась в большую звезду, переливающуюся всеми цветами радуги и разбрызгивающую капли магнетического света. Потом она стала солнцем, ослепившим Орфея. И он понял, что видит Розу мудрости, бессмертный цветок Изиды.
Лепестки раскрылись, чашечка окрасилась багряным огнем, и Орфей увидел то, что выбросило его из саркофага и швырнуло на гранит стены. Он ударился об эту стену, как бабочка о хрустальный шар лампы, и медленно сполз вниз, обдирая о шершавый камень лицо и куда-то устремленные руки.
Остекленевшие выпученные глаза Орфея перестали реагировать на свет. Вароэс спрятал мутно-блестящий шарик, достал из-под плаща странной формы неровный жезл и заключил им Орфея в круг. Потом отбросил жезл прямо под ноги верховным жрецам храмов с Нопри во главе. Жезл ожил и превратился в разъяренного шипящего урея. Жрецы подались назад. Вароэс свистнул, змея свернулась клубком, молниеносно взвилась в воздух и исчезла в складках черного, забрызганного звездами плаща. Ропот восхищения прошел среди жрецов. Со времен жреца Озириса по имени Месу никто не проделывал фокус с каталепсированной змеей так изящно и непринужденно. Вароэс между тем начертил в магическом круге тайные знаки и возвел длани свои и поднял голову к настороженной темноте потолка.
– Я провидящий и неустрашимый… - пронзительно завыл маг. - Я, могучий, призываю вас и заклинаю… Явитесь мне, послушные, во имя Айе, Сарайе, Айе, Сарайе.
(Запись в лабораторной тетради: Гиперпрокол № 1 лучом двух отдельных пространственно-временных континуумов.)
Ужасные черные трубы увидел он и тяжелый жирный дым над ними. Сладкую вонь его услышал, нестерпимую страшную вонь. Живых скелетов, сотрясаемых на колючей проволоке, увидел. Горы башмаков. Тюки женских волос. Высушенные головы и свежесрезанные головы в железных банках увидел. Голых людей, бьющихся в низком подвале, запертых голых увидел, мечущихся, раздирающих грудь, царапающих горло и падающих на пол с синими высунутыми языками, с безумным оскалом искалеченных ртов. Сожженные кости и пепел в печах увидел и груды выдранных золотых зубов. И не вспомнил походы царя ассирийского, посаженных на кол не вспомнил. Отрубленные головы и отрезанные уши, по которым считали убитых врагов. Все потонуло в грудах до самого неба стоптанных башмаков и в волосах, слежавшихся, как пакля. А главное, в жутком том дыме, тяжелом и сладком.