Клоака - Страница 46
Сарториус держал этого несчастного в подвале, обращаясь с ним как с лошадью в конюшне. Интерес доктора к этому пациенту был чисто профессиональным и лишенным всякого милосердия. Сарториус продемонстрировал мне, какие изменения произошли в личности этого больного, когда через некоторое время он был извлечен из своего заточения и присоединился к компании пожилых джентльменов клиентов доктора. Месье стал спокойным, умиротворенным и даже позволял приходящим женщинам купать себя. Но для этого требовалось соблюдение обязательного условия — он оставался спокойным лишь до тех пор, пока в поле его зрения находились остальные старики, неподвижно сидевшие в своих альковах на комфортабельных скамьях. Казалось, Месье заражается их безразличием и неподвижностью. Как это ни удивительно, но при взгляде на Месье старики стали проявлять признаки беспокойства и раздражительности. У некоторых из них даже случались припадки, сопровождающиеся развитием преходящих параличей рук или ног… Нет, что ни говорите, а Сарториус не был обычным врачом… Вы же знаете, меня всегда считали интеллектуалом… Да, я действительно много читал и готов ответить на многие трудные вопросы. Но во мне никогда не было той живости, которая является единственным верным признаком по-настоящему великого интеллекта. Для меня это очень обидное умозаключение. Я не могу сказать, что был занят своими мыслями, как бы хороши они ни были. Скорее я страдал от них, как страдают люди, взявшие в руки слишком горячий предмет. Вы не можете этого знать, мистер Макилвейн, потому что то поведение, которое я вам демонстрировал, не что иное, как совершенно обдуманный вызов, сознательная грубость. Но я был ошеломлен умом и интеллектом доктора Сарториуса, и в его присутствии мне не приходило в голову вести себя с присушим мне вызовом. Я был просто подавлен мощью его ума. Доктор Сарториус не врач в обычном понимании этого слова. Он врач настолько, насколько медицина вторглась в область его интересов. Медицина интересовала его постольку, поскольку она имеет значение в функционировании мироздания. Он и пытался разобраться в структуре мироздания. Если и был у Сарториуса основополагающий принцип, то заключался он в том, чтобы проникнуть в суть той внеморальной энергии, которую производит в обществе человек, независимо от его верований и предрассудков.
Как вы знаете, я всегда чувствовал себя чужаком в собственной стране… действительно чужаком, который родился не к месту и не ко времени… Мне казалось, что каждый камень мостовой Нью-Йорка, каждый дом, каждое строение — это культовые сооружения каких-то диких язычников. То, что вы считали своими домами — уютными убежищами с горячими каминами, было для меня варварским капищем, каким-то остатком Птолемеевых ритуалов. Но вы продолжали застраивать улицы своими капищами, заполняя ими бульвары и проспекты, ставили между домами мощнейшие паровые двигатели, опутывали небо и землю бесчисленными проводами, которые гудели от мчавшихся по ним телеграмм, где содержалось все то же дикарское и жестокое начало… И вы знаете, я начал чувствовать себя фантомом, призраком, который случайно оказался здесь. Что я рожден без веры, лишенным тела и способностей вписаться в жестко управляемый, опутанный проводами и предрассудками… мой родной город.
Именно по этой причине я так легко поддался влиянию доктора Сарториуса. У меня было ощущение, что после долгих морских странствий я наконец пристал к родному берегу, который встретил меня освежающим, успокаивающим ветерком. Нескрываемые мысли Сарториуса были тем полем гравитации, которое неудержимо притягивало меня к нему. Я видел, что подобные ему аристократы духа безраздельно господствуют над такими ничтожествами, как мой родной отец. Он был верховным существом, безразличным ко всему на свете, кроме дела. Он был настолько чужд самовосхвалению, что даже не трудился фиксировать результаты своих опытов — он знал, как и зачем он их проводит, и все результаты записывались в его мозгу и намертво запечатлевались в его памяти. И так как единственным обитателем его сознания был он сам, то он не думал о Науке и ее истории и не собирался обессмертить свое имя. Ему было все равно, на какой плите над могилой будет написано его имя, когда придет его черед умереть. Его замечательный мозг пренебрегал теми пирами, которые устраивал.
Это была моя идея, что ему нужен секретарь, личный историк — это была моя идея, моя инициатива. Доктор Сарториус, лишенный намека на тщеславие, никогда не задумывался над подобными вещами.
Но что это была за работа? Как я мог выполнить ее хотя бы на уровне моего разумения? Каковы были основополагающие принципы дела доктора Сарториуса? Я видел, как он переливал кровь от одного человека другому. Я видел, как он через иглу впрыскивал клеточный материал в омертвелые мозги своих пациентов. Я видел, как то один, то другой из детей, живших в приюте, вдруг начинали стареть. Все это происходило очень стремительно — так стремительно желтеют осенью листья на деревьях, так происходит увядание в царстве растений. Что было движущей силой подобного увядания? Хотя я все это наблюдал, суть происходящего ускользала от моего неизощренного в естественных науках ума. Хотя я и пользовался неограниченной свободой передвижения, доктор Сарториус не допускал меня в операционную, где он часто часами оперировал. Вся жизнь в доме была пронизана идеей здоровья. Все было подчинено одной цели — познать суть здоровья и жизни. Все, что с этой целью может быть подчинено человеческой воле, было подчинено воле доктора Сарториуса.
И это еще не все. Для пациентов доктора имела большое значение их прошлая жизнь, их вовлеченность в обычаи так называемого высшего нью-йоркского света. Сарториус использовал и эти привычки в терапевтических целях. В приюте для стариков устраивались обеды, приемы и танцы… Надо отдать должное Сарториусу — он никогда не замыкался в рамках какого-то одного лечебного подхода. Он постоянно вносил в лечение коррективы и относился к своим идеям столь же критично и беспристрастно, как и к идеям других. Он выискивал отклонения, которые можно было найти в мозгу и телах пациентов, считая, что тайну жизни легче познать на больных организмах. Норма притупляет остроту научного видения. В норме и здоровье природа выступает как непревзойденный мастер, который не собирается раскрывать секреты своего мастерства… Другое дело — патология… Когда она случается, то выставляет себя напоказ немедленно, как образец неразумного решения той или иной проблемы; патология — это гротеск, который позволяет угадать за собой норму. Сарториус постоянно обследовал людей, сделавших уродство источником своего существования. Он исправно посещал музеи, где несчастные калеки за деньги показывали публике свое невообразимое уродство. Карлики, акромегалы, лилипуты, русалки с хвостами и сросшимися ногами, люди с волчьей пастью… Гермафродиты — несчастные создания, которые сами не знали, к какому полу принадлежат. Сарториус брал у них кровь и тщательно анализировал ее. Только общаясь с Сарториусом, я понял, что такое чисто научный характер — этот человек буквально излучал такой характер во всей его первозданности. Его натура породила личность, не подверженную потрясениям, личность, которую невозможно шокировать. Такой человек не имеет святых идеалов, у него нет непогрешимых истин и идолов. Он не поклоняется какой-то раз и навсегда избранной идее, которую ему придется при случае защищать, возможно, даже ценой своей жизни. Подобного можно ожидать, например, от такого человека, как преподобный доктор Гримшоу, но не от такого, как Сарториус.
Итак, точно с такой же регулярностью, с какой стариков вывозили в омнибусе на улицы города, для них устраивались балы. Тогда все мы поднимались на верхний этаж, включали волшебное зеленоватое освещение и соответствующим образом обставляли оранжерею, превращая ее в танцевальный зал. Оркестрион с вращающимися стальными дисками играл замечательные мелодии вальсов и полек, а члены стариковского братства бессмертных танцевали с женщинами, которые ухаживали за ними. При этом старики были одеты по моде, затянуты во фраки и смокинги. Самым излюбленным музыкальным номером бального действа являлся медленный вальс. Старики, шаркая ногами, медленно кружились по залу, ведомые своими кипридами. Среди этих фантомов был и мой отец, который, как кукла, медленно и бездумно перебирал ногами в такт музыке. При виде танцующего Огастаса я готов был простить ему все его коварство по отношению к семье, все его преступления. Он просто отказался с достоинством принять смерть, как и остальные из этой компании. За это был превращен в макет старика, внутрь которого можно было при желании заглянуть. Огастас Пембертон — холодное воплощение пошлого и тупого эгоизма, не терпевший, когда не исполняются его прихоти, будь они даже отражением нереальной мании величия, и добивавшийся любой ценой их исполнения… Вот он — танцор с бессмысленным, ничего и никого не узнающим взглядом, исполняющий ритуал религии, которой еще только предстояло возникнуть.