Классики и современники - Страница 48
В сущности, в этом нет ничего плохого, как и в обратной смене вех (от писательства вернуться к журналистике). Если бы только кабаковский герой-автор (исповедальное «я») не был до такой степени озабочен своим статусом. Если бы сегодняшний писатель постоянно не озирался на вчерашнего журналиста, а дорогостоящий журналист не вспоминал столь подчеркнуто о своей писательской значительности. И литература, и журналистика — занятия живые, человеческие. Им вроде нечего делить.
Никто из наших писателей, как Кабаков, до такой степени не принуждает читателя всегда ощущать дыхание автора за своей спиной. В романе «Последний герой» он вдруг затевает нелепейшую переписку с собственным главным персонажем. При этом сам, кажется, чувствует ее нелепость. Персонаж скабрезничает, автор огрызается и пошло острит. Все это напоминает многолетне отрепетированный семейный скандал. Кто из них муж и кто жена? За автора неловко, героя начинаешь ненавидеть. Зачем-то автор перечисляет социальные слои своих читателей — словно оправдывается. Перед кем? за что? И опять инициаторами развития сюжета оказываются какие-то темные силы: какие-то «органы», какая-то «братва». «Братва» преследует героя, выживая из собственной квартиры. «Органы» опять засылают его в будущее. Но на этот раз Москва не погибает, а изнывает от тоски, сытости и благополучия. Беспорядки теперь происходят лишь на окраинах, но столица не желает об этом знать. Еще один «сценарий» — легко угадываемый, просчитываемый, как будто бы снова подтверждаемый, но только «как будто».
Важна не реальность прогнозов, но общее ощущение безнадеги. Что бы ни случилось — все будет скверно! И закрадывается сомнение: да полноте, о России ли тут речь? Не путешествуем ли мы по двум комнатам разума и психики самого автора? Но если так, заставь нас позабыть об этом! Создай свой собственный мир, но такой, чтобы в него поверили или, напротив, с радостью согласились обмануться. Не напоминай нам, пожалуйста, что мы находимся «в тебе». Мы читатели, а не психоаналитики.
Журнал «Знамя», напечатавший в 1995 г. «Последнего героя», крайне невыгодно для Кабакова поместил его рядом с повестью «Суер-выер» покойного Юрия Коваля. Я не большой поклонник прозы, уводящей из мира реального в мир фантастический (считаю, что реальность гораздо фантастичнее фантастики), но невозможно не восхититься той свободе и раскованности, с которыми Коваль создал и населил свой мир «из головы». Мне, в общем-то, плевать: реальны его герои или нет? Мне с ними хорошо, радостно, как в кукольном театре в детстве. Кукольник где-то за сценой; я слышу его голос, но не помню о нем. Кабаков не только не позволяет забыть о себе, но, кажется, больше всего на свете опасается, чтобы его читатель не «оторвался», не задумался, не зафантазировал сам по себе и не понял вдруг, что находится на премьере чрезвычайно плохо поставленной пьесы, о чем режиссер, впрочем, сам догадался еще на генеральной репетиции, но было слишком поздно.
В финале «Последнего героя» Кабаков графически рисует как бы мизансцену своего романа, тем самым визуально демонстрируя свой художественный метод. В глазах рябит от множества странных резонеров, своеобразных «критиков» романного действия, окруживших Героя и его Любимую плотной толпой, со всех сторон закрыв их от Зрителя. И напрашивается невольный вопрос: кто эти «критики»? Не сам ли автор, десятки раз перечитавший свой собственный роман?
Сравнение с Ковалем обнажает, пожалуй, главный ущерб прозы Кабакова. В ней страх перед реальностью прямо пропорционален недоверию к фантазии. В его прозе напрочь отсутствует творец — в религиозном ли, в художественном ли смысле этого слова. Его функции берут на себя либо какие-то загадочные темные силы (КГБ, «органы»), манипулирующие героями с неведомыми самим этим силам целями, либо постоянно «обнажающийся», вертящийся перед зеркалом, «женственный» автор, который и сам в точности не понимает: зачем это он взялся за перо?
Но было бы в высшей степени несправедливо сказать, что прозы Кабакова как явления в русской литературе последнего времени просто нет. Это явление. И притом — весьма значительное. Гораздо более значительное, чем совершенно неразличимая в своих духовных параметрах игра постмодерна. Проза Кабакова не снимает вопроса о Человеке, не избавляется от него как от проблемы заведомо неразрешимой и оттого бессмысленной. Больше того — она парадоксальным образом вопиет о ней. Она говорит о «последней черте» человека мыслящего, талантливого и не забывающего о своем природном человеческом достоинстве (этот мотив в прозе Кабакова очень силен), но органически не способного понять и принять общего направления движения мира.
Все, что ни делается, все к худшему. Мир осточертел, потому что непонятен. Не хочется быть щепкой, а приходится. Жизнь нельзя обустроить. К ней можно лишь приспособиться, а это противно. Противно, но «что поделать?»
Бежать… Бежать во сны, в алкоголическое отупение, в воспоминания прошлого… Еще вариант: заграница. Запереться с любимой в номере, потрахаться (извините!) всласть… Но так, чтобы на заднем плане непременно маячил ее муж — это снимает ответственность, избавляет от мыслей о возможной семье, а значит, возможном развитии, перспективе. Не думать всерьез о том, что происходит с миром и твоей страной. Окажешься нелеп и смешон. Но можно пофантазировать перед сном… Как ты из ручного пулемета кладешь рядами всех этих «братишек», грязных политиков. Сочинить для самого себя эдакий киношный боевичок, не очень, впрочем, увлекаясь, чтоб не поднялось кровяное давление.
Быть «человеком в фуляре». Не «в футляре» (это все-таки позиция), а «в фуляре». Недаром кабаковский «последний герой» регулярно достает из грязного белья и нежно отстирывает свой шейный платочек. Сохранить (не слишком, впрочем, бросающуюся в глаза) примету своей стильности. Старомодности, но — не ретроградности. Внешности — но не личности.
«— Проживем?»
«— Проживем…»
И когда все же придут последние времена, и архангелы мощно возвестят в свои трубы о конце нашего изолгавшегося мира, «человек в фуляре» спутает эти звуки с сиренами «мерседесов» «братвы» и политиков. Поморщится, скажет капризно:
— Нельзя ли потише, господа?
И закутается в шейный платок.
1998
Анатолий Ким: Бог располагает
Замечательный, редкий по мироощущению и по чувству русского слова прозаик Анатолий Ким, чьими короткими рассказами мы, студенты Литинститута 80-х годов, зачитывались, как говорится, всласть, чья повесть «Белка» в свое время поставила на уши всю критику и сделала автора знаменитым по всему миру, этот одновременно и лирик, и философ, в последнее десятилетие незаметно выпал из литературного мейнстрима. Причем случилось это тогда, когда он стал публиковать свои, скажем так, программные, мировоззренческие вещи. Я имею в виду прежде всего его романы «Онлирия» и «Остров Ионы».
Ладно бы только мне мстилось, что Анатолий Ким тихо вышел, не попрощавшись, из премиально-скандальной литературной гостиной. Ладно бы только критика либо молчала о его последних произведениях, либо разносила их с азартной непродуманностью. В конце концов замалчивали и разносили Фета и Лескова, и где эти молчальники и разносчики? Но почему-то думается, что сам Анатолий Ким чувствует себя чужим на новом празднике литературной жизни, инстинктивно из нее самоустраняется, упрямо не желает ей соответствовать.
Энергетическая подпитка его творчества идет из какого-то совсем другого источника. Вопрос: из какого?
Именно благодаря Киму и его «Острову Ионы» я вдруг почти физически ощутил, что литературный ХХ век кончился. Великий литературный век кончился не в 2001 году, а где-то на рубеже 80-х и 90-х годов, то есть зеркально в те же самые сроки, что и великий литературный XIX век. Конец прошлого и начало нового века ознаменовались тем, что наша литература включилась в довольно жесткую и коварную игру в цепочке автор — издатель — продавец — читатель. Ким (и некоторые другие) в этой игре участия не приняли. В результате они как бы остались в прошлом, ХХ веке.