Классики и современники - Страница 10
Что же касается совершенства… Есть красота и красота. Можно любить только цветы, но можно и землю, на которой они выросли. Мережковский находил в творчестве Горького «сомнительную поэзию». «В произведениях Горького нет искусства; в них есть то, что едва ли менее ценно, чем самое высокое искусство: жизнь, правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с телом и кровью. И как во всем очень живом, подлинном, тут есть своя нечаянная красота, безобразная, хаотическая, но могущественная, своя эстетика, жестокая, превратная, для поклонников чистого искусства неприемлемая, но для любителей жизни обаятельная» («Чехов и Горький»).
Согласимся с этим, за вычетом того, что «куски жизни» в творчестве Горького часто не облагорожены, но именно испорчены его книжной культурой, а также его смутной «философией». Почва прекрасна и сама по себе, но лишь до тех пор, пока над ее «улучшением» не потрудился неловкий садовник. Впрочем, можно любить и такую почву, если она своя, родная. В иерархии русской художественной культуры Горький занимает определенное место; во всяком случае, он узнаваем с первых же строк.
Вообще, значение Горького-писателя более или менее ясно: это данность, которая, по крайней мере, заслуживает изучения. Но не об этом его «эстетизме» сейчас идет речь. Все становится очень неясно, когда пытаешься понять внутренний движитель горьковского творчества или, другими словами, тот вид духовного топлива, которым питалась его эстетическая «машина».
В самом деле, что заставило его написать 25 томов художественной прозы и драматургии (письма и публицистика не в счет)? Простой ответ: самолюбие и жажда славы, которой он, собственно, и достиг, на какое-то время возвысившись даже над Толстым и Чеховым. Но такой, слишком простой вывод устроит только мелкого завистника. Фигура Горького слишком значительна, чтобы так просто от нее отделаться.
Вот главный вопрос: что мешало эстетически развитым людям читать Горького, а тем более наслаждаться им? В его творчестве, безусловно, есть что-то «мучительное», как и в прозе его врага Достоевского. Оно «неэротично в высоком смысле слова, — писал Георгий Адамович. — Какая-то неисцелимая сухость сковывает его» («Максим Горький»). Легко заметить, что это верно не только в высоком, но и в низком смысле: сексуальные сцены, вроде соития Нехаевой и Самгина, часто выходили у него грязными, словно он их где-то подсмотрел.
Но если в мире Достоевского эстетическая сухость исцеляется метафизической глубиной мысли и теми жуткими психологическими загадками, в атмосфере которых его герои чувствуют себя как рыба в воде, если зрелое его творчество явственно пронизано светом православия, озаряющим самые темные закоулки души его странных персонажей, то атеист Максим Горький был лишен и этого спасения. «Бога нет, Леонидушка…» — пишет он Леониду Андрееву будто о каком-то скучном, а, впрочем, и не состоявшемся визите. «Человек — все. Он создал даже Бога». Главная мысль Горького.
Вот парадокс (и глубокое отличие от Достоевского): Горький сам по себе интересен, а мысли его нет. Они «элементарны, топорны, как бревна… этакие дубовые, тысячепудовые тумбы», — язвил молодой Корней Чуковский («Две души М. Горького»). Льва Толстого они просто раздражали, как ни осаживал он себя, как ни уговаривал быть терпимее. И вовсе не проповедник в нем восстал, но аристократ и русский барин, с брезгливостью наблюдавший, как публика пожирает очередную модную глупость и не морщится. «Горький недоразумение» (запись в дневнике). Чехов в своей манере лукаво посмеивался. В поэме Горького «Человек» он увидел «проповедь молодого попа, безбородого, говорящего басом на о…» Даже младший его современник Михаил Пришвин был немало смущен, получив от старого уже Горького письмо с пассажем: «Да поздравит себя Вселенная, что существует такое и столь великое украшение ее, каков есть человек». «На это письмо я не собрался ответить…» — уклончиво вспоминал он («Сборник статей и воспоминаний о М. Горьком»).
В. В. Розанов, написавший Горькому несколько прекрасных писем, в которых, между прочим, предсказал его судьбу как общественного деятеля («Боец умер вне боя»), получил в ответ все те же общие рассуждения о Человеке, который почему-то должен «встать рядом с Богом» (зачем, если Его нет?), и, в конце концов, печально заметил в «Уединенном»: «он до странности не понял ничего».
Вот и тайна Горького, о которой мудрый змий-Розанов высказался вскользь, чтобы никто не догадался! Этот человек до странности ничего не понимал в этой жизни. Его место — в четверке мировых лидеров по «странности»: ГОфман, ГОторн, ГОголь, ГОрький — словно гогот звучит!
Кого-то смущает беспросветная чушь, которую «пролетарский писатель» нес в 30-е годы и в письмах, и в статьях. В них видят чуть ли не признак ослабленного в старости ума. Но почему бы заодно не поразиться сотням странностей в «Жизни Клима Самгина», вроде той, что гинеколог Макаров в своем доме прячет оружие для большевиков? Почему бы не подивиться, каким образом болотный Уж вполз «высоко в горы», чтобы встретить там степного Сокола? Перечитайте-ка «Городок Окуров», страннейшую вещь, в которой, как опара из квашни, лезет изо всех щелей грубо сколоченной «правды жизни» настоящий сюрреализм.
Или вот сюжет повести 20-х годов. Грустный мещанин в забытом Богом уезде мечтает о Париже, голубом городе, где все голубое, и небо, и дома, и люди, и собаки. А пока красит избу в синий цвет, чтобы отчасти материализовать мечту. Но приходит какой-то Столяр (с большой буквы), пьет водку и золотой краской малюет на фасаде не то рыбу, не то осьминога, словом, какое-то хтоническое чудовище, после чего бедный мещанин сходит с ума («Голубая жизнь»).
À propos. Очевидно, Горький был не совсем равнодушен к эзотерической стороне рыбной ловли, хотя и не был заядлым рыбаком. Символ рыбы возникал в его творчестве много раз и всегда в неожиданном качестве. Так в «На дне» Васька Пепел, любовник Василисы, «сон хороший видел: будто ловлю я рыбу, и попал мне — огромаднейший лещ, — только во сне эдакие и бывают… И вот я его вожу на удочке и боюсь, — леса оборвется! И приготовил сачок… вот, думаю, сейчас…» На это Сатин замечает: «— Это не лещ, а Василиса была…» Ау, Фрейд! Потом эта рыба ныряла и выныривала в разных местах и, между прочим, даже в очерке о Ленине, который был «внешне весь в словах, как рыба в чешуе». Прощальные круги на воде она оставила в «Жизни Клима Самгина», в изумительной по нелепости сцене ловли сома на горшок с горячей кашей: проглотит сом горшок, он лопнет, каша растечется, и сом всплывет…
Цепочка замкнется, если вспомнить, что Горький обладал утиным носом — превосходное орудие для ловли мелкой рыбешки!
Горьковские образы… С ними ничего не поделаешь. Их нельзя анализировать, нельзя даже представить себе без опасности, что в мозгу что-нибудь не так щелкнет и сломается! Горький, по верному замечанию Чуковского, изображал мир с точностью до наоборот: «овеществлял дух» и «одухотворял материю». Мысли как тараканы. Осенние листья как лососи как отрубленные ладони. Пыль над городом как дыхание спящих людей. Похабная песня точно грязь, сочная, жирная, липкая, — и в ней варятся человечьи души, — стонут, почти рыдают.
А вот сцена в «Заметках из дневника» — едва ли не лучшей, по мнению некоторых современников (например, Виктора Шкловского), книге Горького. Горбатый карлик говорит, что черти «такая же действительность, как люди, тараканы, микробы. Черти бывают разных форм и величины»: «Есть, например, черти лиловые; они бесформенны, подобны слизнякам, двигаются медленно, как улитки, и полупрозрачны… От них исходит кислый запах и на душе делается сумрачно, лениво… Черти голландские — маленькие существа цвета охры, круглые, как мячи, и лоснятся… Черти клетчатые… Они страшно утомляют зрение… Драповые черти напоминают формой своей гвозди с раздвоенным острием… Страшны черти колокольного звона. Они — крылаты… Они влекут к распутству и даже внешне напоминают женский орган… Но еще страшнее черти лунных ночей. Это — пузыри…»