Кинотеатр повторного фильма - Страница 7
– Здравствуй, дед.
Дед вздрогнул и поднял голову. Последнее время он не сразу узнавал людей. Глаза его, увеличенные крутыми стеклами очков, глядели удивленно.
– Женя, – констатировал он наконец.
– Это я, дед.
– Здравствуй, Женя.
Он поглядел на двух стариков, соседей по палате, на меня и снова на стариков.
– Это мой внук.
– Здравствуйте, – сказал я.
Прошло три года, и теперь я помню только, что первый был высокого роста, а второй – маленький, с птичьим лицом, сидел, опираясь на палочку. Четвертая постель была пуста.
– Ну, как ты? – бодро начал я.
– Ничего. Это хорошая больница. Все, знаешь, обследовали…
Дед начал перечислять все плюсы пребывания в больнице. Он сидел напротив меня, коренастый и неожиданно маленький, в аккуратной пижаме. На голове и подбородке у него серебрилась легкая щетина.
– Дедуль, вещи куда класть?
– Какие вещи?
– Бабушка передала.
– Ничего мне не надо, – категорически заявил дед и почему-то посмотрел на стариков.
Терять время на такие пустяки было невыносимо.
– Знаешь, – сказал я, – я вот здесь оставлю, а не надо – отец потом заберет.
Но споры с дедом так быстро не заканчивались.
– Зачем это нужно? – Дед громко принялся за объяснение. – Кормят здесь прекрасно, белье дают… И что за женщина, это уму непостижимо!
– Не ругайся, Григорий, – раздалось из угла. – Много – не мало. Оставь.
– И лезвия твои здесь, – вспомнил я.
– Ну ладно. – Дед вдруг смирился, как ребенок. – Лезвия – это ладно.
И потерял к разговору всякий интерес.
– Это старший твой? – Высокий старик все изучал меня со своей постели. Дед не услышал, пришлось ответить мне.
– Нет, я не старший.
Третий старик все это время сидел вполоборота к нам и молча смотрел, повернув птичью маленькую голову.
Дед продолжал рассказывать о здешнем житье-бытье. С Иваном Матвеевичем они, оказывается, учились водном институте.
– Только Иван… – дед вдруг поглядел насмешливо, – мальчишка был, а я уже заканчивал. В двадцать девятом!
В двадцать девятом деда выслали из Москвы – и скорее всего, этот самый Иван Матвеевич вместе со всеми голосовал за его исключение из комсомола. Но прошло полвека – и ни тех, ни этих почти не оставило время, и его холодная волна вынесла уцелевших на отмели последних квартирок и больниц…
Открылась дверь, маленькая, с лицом, как из непропеченного теста, женщина вкатила тележку. Остановившись посреди палаты, она сказала: «Обед!» – и, стуча тарелками, стала разносить еду. Старики, напротив, притихли, подобрались. Закончив процедуру, женщина без единого слова укатила тележку, хлопнула дверью – и только тогда маленький старик, опершись на палочку, начал пересаживаться поближе к тумбочке.
Тяжелое молчание осталось висеть в пропитанном хлоркой воздухе палаты.
– Нелюбезная у вас официантка, – попробовал пошутить я.
– Да. – Иван Матвеевич даже не улыбнулся.
Дед все еще смотрел на дверь.
– Ты ешь, остынет, – я тихонько тронул его за колено.
Потом он рассказывал, как познакомился с Качаловым. Я слышал эту историю много раз – эту и еще несколько. Деду было что порассказать из своей жизни, но его коронным номером было: как он привел на институтский вечер памяти Есенина – самого Качалова.
Я слушал и задавал вопросы, ответы на которые знал дословно. Это было условием игры, я не хотел нарушать их. Дед уже давно жил прошлым. Из злободневных тем он откликался лишь на футбол, и то вскоре соскакивал на послевоенный ЦДКА– и уж будьте уверены, вспоминал состав полностью!
После смерти деда от его историй осталось только несколько страничек в отцовской записной книжке да кусок магнитной ленты на полминуты – тетка купила магнитофон и проверяла качество записи…
Маленькая женщина опять вкатила в палату тележку и стала собирать тарелки. И опять притихли старики, следя за ее манипуляциями. Что-то враждебное исходило от ее фигуры, от этих быстрых рук, от маленьких глазок на непропеченном лице.
Я прибирался в дедовой тумбочке, когда она закричала на маленького старика – в голос, как хозяйка на приживала.
Старик поднял птичью свою голову.
– Я не могу есть быстрее, – тихо сказал он.
– Забираю тарелку! – кричала женщина. – Три часа, обед закончился, сто раз, что ли, за вами ходить? У меня целый этаж, сколько вам повторять? Не первый раз уже задерживаете…
– Перестаньте кричать! – покраснев, сам закричал вдруг Иван Матвеевич и встал, опираясь о спинку кровати. – Перестаньте на него кричать!
– А вы не вмешивайтесь! – охотно развернулась женщина. – С вами никто не разговаривает!..
Все это происходило здесь явно не впервые.
Женщина укатила тележку к двери, и обернувшись, отчеканила, перед тем, как хлопнуть дверью:
– Через пять минут забираю тарелку!
Старик с птичьим лицом сидел, глядя перед собой.
– Э-эх, – простонал вдруг Иван Матвеевич, – э-эх, да что ж такое, а? Что ж такое-е… Ведь мы ж за них, мы… – и замолчал, обхватил белую голову руками, отвернулся.
Дед виновато глядел на меня.
– Видишь, Женя, – оправдываясь за что-то, тихо сказал он, – строгая очень женщина, а Николай Степанович не может быстро есть, вот она и кричит…
Тут я словно очнулся.
– Сейчас, дед, – сказал я и погладил его плечо, – погоди, я сейчас…
– Скажи ей – нельзя так, нельзя! – крикнул мне в спину Иван Матвеевич.
Женщину я нашел на мойке. Она разгружала тележку, привычно грохоча посудой.
– Послушайте… – Голос у меня вдруг сел. – Послушайте, что вы себе позволяете?
Женщина обернулась.
– Чего? – мирно спросила она.
– Почему вы кричите на старого человека? Какое вы имеете право?…
Тут я увидел ее глаза и осекся. Она даже не понимала, о чем идет речь.
– Это старые люди, – сказал я. – Это больные. Этот старик, он имеет право обедать подольше.
Женщина просветлела.
– А ты не вмешивайся, – сказала она, – я же не в первый раз ему говорю; все капризничает. Они же как дети, я тут за девяносто рублей за всеми, что ты?
Маленькие глазки ее требовали сочувствия, и ватное, тяжелое бессилие, навалившись, разжало мои кулаки. Я постоял еще немного и ушел.
Бабушку мы похоронили в сентябре, дед прожил еще несколько месяцев. С тех пор прошло три года, и на кладбище, где они лежат, я прихожу редко. Все-таки Никольское, два часа в один конец…
Три года. Тысяча дней.
Но этот летний день, когда я шел в больницу к деду, грызя чуть кисловатые бабушкины яблоки, – этот день маячит передо мной, не отпускает, и в минуты бессонницы, смешивая былое с небылью, стрекочет в моей памяти обрывками немого кино.
… О чем мы говорим с дедом, я уже не слышу, только уходить мне не хочется. Я давно не видел его и понимаю, что увижу не скоро.
За окном проезжает машина, раздаются голоса.
Дед рассказывает что-то, я что-то отвечаю и стараюсь запомнить его получше.
1986
РОКИ
Памяти С. Бегуна
Мы жили на лавинной станции, в просторном доме, охранявшем ущелье.
Последняя попутка высадила нас у поворота и загромыхала вниз, поднимая клубы белой пыли, а мы перекурили, впряглись в рюкзаки и медленно пошли наверх – туда, где темнел аул и светились огоньки станций. Там работали Володины друзья, и они ждали нашего приезда.
Про тот первый вечер я помню только, что еле доплелся до бани, потом упал на кровать, застеленную свежим бельем, нервно рассмеялся и провалился в сон.
Проснулся я совершенно размякшим, и долго еще лежал в постели, ничего не соображая.
Мы прожили на станции четыре дня. Каждое утро начиналось с осмотра небес, но с гор несло рваные серые облака, и ни о каком выходе наверх не могло быть и речи. Володя по целым дням шуровал на кухне и гонялся за котами, потихоньку жравшими наши запасы. Мы с Ленькой, покрикивая для храбрости, заходили по колено в горную речку и там, вцепившись в валуны, орали уже благим матом. Оля загорала, растянувшись на теплых камнях со старым журналом, и только посмеивалась ехидно. У них с Ленькой было тогда что-то вроде медового месяца.