Кентерберийские рассказы. Переложение поэмы Джеффри Чосера - Страница 6
Еще с нами ехал МОНАХ – да какой статный! Он был одним из тех монахов, которые много разъезжают по делам за пределами монастыря, заключая сделки и договоры с мирянами, а с кем уж поведешься… Он любил, например, охоту. Он гордился крепостью тела и твердостью воли; из него мог бы получиться отличный аббат! У него имелась целая конюшня лошадей – коричневых, как осенние ягоды. Когда он ехал, то уздечка на его коне звенела так звонко, будто колокол, созывающий братию в часовню. Ему предписывалось следовать уставу Святого Бенедикта – под его началом находилась маленькая обитель бенедиктинцев, – но он находил правила этого ордена устарелыми да и вообще чересчур строгими; он предпочитал следовать канонам нынешнего дня – и жить, и пить в свое удовольствие. Любимым гостем на его столе был жирный лебедь. Он ни в грош не ставил набожный попрек, что, мол, охота и святость – две вещи несовместные, и насмехался над старинной поговоркой о том, что монах без устава – что рыба без воды. Да и кому нужна вода, коль вдоволь эля и вина? Зачем ему ломать глаза в монастырской читальне, забивать себе голову разными словами да книжными премудростями? Зачем ему трудиться в поте лица, как завещал Блаженный Августин? Какая миру от этого польза? Пускай Августин сам и работает! Нет уж, наш монах был веселым наездником. Он держал борзых – быстролетных, как птицы. Он любил травить зайцев в монастырских угодьях. Да и выглядел он как охотник. Рукава его одежды были подбиты и оторочены мягким беличьим мехом – самым дорогим из подобных мехов. Капюшон у подбородка скрепляла большая золотая пряжка в форме сложного узла. Такая застежка тоже не из дешевых. Его лысина блестела, будто стеклянная; лицо рдело, словно смазанное маслом. То был прекрасный, пухлый образчик монаха, в отличном состоянии! Глаза его, очень яркие и юркие, посверкивали, как искорки, внезапно вылетевшие из печки под котлом. Он сам был словно огонь, словно жизнь, этот сангвиник. По моему суждению, он и был самым лучшим прелатом – не то что какой-нибудь заморенный клирик, похожий на призрак! Ему, похоже, нравилось мое общество, или, вернее, в моем обществе он нравился сам себе. Он не приставал ко мне с расспросами о моей жизни и моих занятиях, и мне это было по душе.
Еще с нами ехал КАРМЕЛИТ. Он любил удовольствия и всякие увеселения, но, поскольку на него возлагалась обязанность собирать пожертвования, то он был еще и очень изворотлив. И хоть не слишком докучлив, но все же навязчив. Из всех четырех нищенствующих орденов его орден был самым падким до сплетен и до лести. Он помог устроить множество браков, и не раз – по причинам, о которых я умолчу, – сам оделял невест приданым. И вместе с тем, он был столпом веры. Его прекрасно знали все богатые землевладельцы в его округе, водил он знакомство и с почтенными дамами своего города. Он был облечен полномочиями исповедника – а значит, как сам он говорил, стоял много выше обычного викария: ведь он мог отпускать людям самые страшные грехи. Он выслушивал исповеди очень терпеливо, а об отпущении грехов говорил самым приятным голосом; покаяние он назначал самое умеренное – в особенности если кающийся грешник мог что-то пожертвовать в пользу его нищего ордена. Благослови меня, отче, ибо я согрешил и кошель мой сделался тяжек. Вот какие слова ласкали его слух больше всего. Ибо, как он говорит, есть ли лучшее доказательство покаяния, чем подаяние милостыни в пользу братии Господней? Много таких людей, кто страдает от своей вины и раскаяния, но они столь жестокосердны, что неспособны оплакивать свои грехи. Что ж – значит, вместо того, чтобы проливать слезы и возносить молитвы, такие люди должны жертвовать монахам серебро. Капюшон славного Кармелита был до отказа набит ножиками да булавками, которые он раздаривал хорошеньким женщинам; не знаю уж, получал ли он от них что-нибудь взамен. Я ведь только рассказчик. Я не могу сразу оказаться везде и повсюду. Могу лишь засвидетельствовать, что Кармелит обладал очень приятным голосом, хорошо пел и играл на цитре или лютне. Он лучше всех исполнял баллады. Помню, как он пел «Наш кот Грималкин». Превосходно пел. А когда играл на арфе и сам же пел, то глаза его поблескивали как звезды на зимнем небосводе в морозную ночь. Кожа у него была лилейно-белая, однако неженкой или трусом он не был: напротив, он был силен, как победитель в масленичных боях. Ему были знакомы все харчевни в каждом городе, все до одного содержатели гостиниц и кабатчицы; и, разумеется, с ними он проводил куда больше времени, чем с прокаженными и нищенками. Да и кто станет винить его за это? «Я ведь исповедник, – признавался мне он, – и такой сан не позволяет мне якшаться с разным сбродом. Это было бы просто непристойно, недостойно, да и невыгодно. Мне как-то легче находить общий язык с богачами да с состоятельными купцами. Они и есть моя паства, их я и пасу, сэр». Итак, повсюду, где только можно было извлечь выгоду, он усердствовал, как мог, в скромности, любезности и добродетельности. Никто лучше него не умел собирать деньги. Даже бедная вдова, у которой и башмаков-то не было, а одно только доброе имя, – и та что-нибудь ему давала. Когда он стучался в небогатый дом и приветствовал хозяина своим In principio,[8] то без фартинга не уходил. В начале было Злато. В итоге его общий доход превышал доход ожидаемый. Что тут еще добавить? Он резвился, как щенок, в те дни, когда полюбовно разрешаются разные тяжбы, и всегда готов был примирить спорщиков. И в таких случаях он выглядел совсем не как монастырский затворник, одетый в потрепанную рясу, будто нищий школяр, – но скорее как магистр или даже сам Папа. Плащ на нем был из дорогой ткани, и Кармелит смотрелся в нем как колокол, только что вышедший из литейной мастерской. Он слегка шепелявил, но от этого его речь казалась только слаще. Как он сказал мне в первый вечер – «Храни ваш Гошподь». Да, я совсем забыл сказать: звали этого достойного брата Губертом.
В нашей веселой компании был КУПЕЦ с раздвоенной бородой. На нем было разноцветное платье – совсем как на игрецах из мистерий; ехал он в высоком седле и оттуда свысока поглядывал на меня. На нем была фламандская бобровая шапка, по последней моде, и сапоги – очень красивые и очень дорогие. Когда он хотел высказаться, то тщательно и важно подбирал слова; он как будто постоянно взвешивал в уме: какую прибыль это принесет? Например, он уверял, что море между Англией и Голландией нужно охранять любой ценой. Он отлично разбирался в меновых сделках, как и можно было от него ожидать, да и, по совести говоря, этот почтенный господин был рассудителен во всех отношениях. Он так достойно обставлял дела, покупал и продавал, вел обмен или торговлю, что никто не мог бы угадать – в долгах он или нет. Что за примечательный человек! Впрочем, забавно – я так и не узнал его имени. Как-то не удосужился его спросить.
Был среди нас и СТУДЕНТ из Оксфордского университета. Он был – как мы с вами сказали бы – настоящим умником. Он долго изучал логику, но сильно в ней не продвинулся. Ехал он на заморенной кляче, которая, наверное, и седока своего в худобе обскакала; сам он был серьезный, сухопарый, со впалыми щеками. Доходной службы у него не было, да сам он был чересчур не от мира сего, чтобы подыскать себе теплое местечко; вот потому-то плащ у него был такой же дырявый, как и кошель. Но самому ему были куда дороже двадцать томов Аристотеля у изголовья, в переплетах красной или черной кожи, чем какие-нибудь богатые одежды или дорогие музыкальные инструменты. Он изучал философию, но так и не нашел философского камня – золотишка в сундуках у него явно не водилось. Если кто из друзей ссужал или одарял его деньгами, Студент немедленно тратил их на книги да на учебу. Это был настоящий книжный червь! Он на коленях молился за тех, кто помогал ему платить за образование – а оно обходилось недешево, – и близко к сердцу принимал все ученые материи. Он никогда не болтал лишнего, а уж когда говорил, то очень осторожно и взвешенно, коротко и по существу, но с самыми возвышенными чувствами. Он любил порассуждать о нравственности и добродетелях. Свою речь он начинал, как принято у законников, словами: «Предположим, что…» Но из этих споров он узнавал, похоже, не больше, чем другие узнавали от него. «Хоть Аристотель друг, но истина дороже», – признался он мне однажды.