Казнь - Страница 31
Косяков вдруг остановился и, прислонясь к фонарному столбу, сложив на груди руки, сказал:
– Объяснимся!
Грузов растерялся.
– Я, Никодим, ведь так… я, собственно. Ты, собственно, про что важное…
– К черту важное! – заорал, внезапно приходя в раздражение, Косяков. – Объяснимся!.. Ты мне намекал не раз на это, но я игнорировал, пропускал мимо ушей! Да! Теперь довольно! Что ты хочешь сказать? Что Никодим Косяков тебе не пара, что связь с ним роняет тебя в глазах общества, да? Косяков, отставной корнет, бывший богач, тебе не пара? – Косяков в азарте ударил себя по груди и придвинулся к Грузову.
Грузов подогнул колени и растерянно смотрел на взволнованного друга, а тот, все возвышая голос, продолжал:
– Со мной генералы дружили! Я – дворянин! А ты простой мещанинишка, и вдруг такая фанаберия! А? Так знай, я брошу тебя, и – все. У меня все в руках, и шиш тебе, коли ты скотина! – он гордо махнул рукой, повернулся и пошел по улице.
Грузов некоторое время стоял, сраженный неожиданностью, но потом сразу опомнился и в три гигантских шага нагнал оскорбленного друга.
– Никодим, Никаша, – забормотал он, хватая его за плечо, – прости, я ведь не то, не того. Ну, обругал, и будет! Никодим, ведь я душою…
Косяков презрительно отодвинул плечо.
– Как честный человек! – продолжал испуганный Грузов. – Хочешь, завтра пойдем в контору вместе. Я тебя с ним познакомлю. Ну, брось, Никодим, вот и» Медведь»! Зайдем, выпьем!
Отчаянье внушило ему эту блестящую мысль; блестящую потому, что это предложение сильнее всего, сказанного Грузовым, поразило Косякова. Он приостановился и сказал отрывисто:
– Я прощаю! Но в последний раз. Никто не смеет зазнаваться перед Косяковым. Зайдем!
Грузов облегченно вздохнул и, отворяя – перед Косяковым гостеприимную дверь, говорил:
– Ну, вот, ну, вот! А то ссориться!..
Они сели в углу за столиком, и Косяков, выпив две рюмки и поправив пенсне на носу, с убеждением сказал:
– Потому что я не подлец! Не то бы отлично тебя спустил побоку!
– Ведь я знаю, Никаша, – заискивающе ответил Грузов, – говори теперь, какие новости?
– Анохов удрал!
– К – к‑как? – Грузов, приготовившись выпить, поставил рюмку на стол и откинулся к спинке стула.
– Так! Должен был сегодня деньги заплатить – и удрал! Да еще смеется, каналья. Кланяется! Я его на вокзале видел.
Грузов растерянно посмотрел на приятеля.
– Как же теперь? – сказал он. Косяков резко ударил ладонью по столу.
– Не прощу этого! – воскликнул он. – Сегодня же письмо к его бабе, и – шабаш! Только теперь не пятьдесят, а сто!
– Сто! – Грузов сразу просветлел и весело закивал головою. – Так, так! Ты теперь им не спускай. Сто! И требуй выкупа. Вот!
– Ничего! – с усмешкой ответил Косяков. – По сто в неделю! Ха – ха – ха!
– Хе – хе – хе, – подхватил Грузов и потребовал еще пива и водки.
– Поживем! – сказал Косяков.
– Ах! – вздохнул Грузов, и лицо его приняло мечтательное выражение.
– Мамаша, – говорил он два часа спустя своей матери, сняв пиджак и сапоги и развалившись в кресле, – может быть, вас ожидает большое счастье. Может быть, сын ваш тыщи иметь будет!
– Дай Бог, Антоша, дай Бог! – с умилением сказала старуха и таинственно спросила: – Женишься, что ли?
– Отчего и не жениться тогда, – мечтательно сказал Грузов, – взять такую с музыкой и чтобы из пансиена!
– Ах, дай Бог, Антоша, дай Бог!
Грузов размечтался.
– Дом этакий на широкую ногу! Вечера, общество, танцы… приду со службы – кататься. Ландо этакое, пара лошадей и на козлах этакий кучер, – Грузов взмахнул руками. Антонина Васильевна слушала его и с умилением смотрела на его мечтательное безусое лицо.
Косяков в это время сидел за своим столом и старательно писал:
«Милостивая государыня, ввиду внезапного для меня отъезда господина А. и задержки связанного с его присутствием дела, считаю нужным просить вас обеспокоиться и неотложно явиться в городской сквер к двенадцати часам пополудни на шестнадцатое число сего месяца для принятия от меня к сведению весьма важных сообщений по делу, не терпящему никакого отлагательства».
– Так, – сказал он себе, перечтя письмо, – подписи не надо! Теперь конверт!
И, взяв, конверт, он надписал адрес, прибавив: «Немедленно, в собственные руки».
– Так! – повторил он, заклеивая конверт и вставая.
– Ну, сорока, соскучилась? – спросил он жену.
Та кивнула ему с кресла.
– Очень! Да я привыкла! Только вот с людьми беда!
– А что?
– Опять был мужчина. Тот, что раньше. Рылся, рылся. Я кричала, а он ничего!
Косяков встревожился.
– А где же старуха была?
– Не знаю. Я и ее звала. Нет, лучше, Никаша, ты мне камней принеси. Я, ей – Богу, кидать буду, а то что я? Я калека.
– Камней, камней! – повторил Косяков. – Глупости. Запирать тебя буду!
Она вдруг горько заплакала.
– Если пожар вдруг, я сгорю?
– Вытащат! – ответил Косяков и пошел спать за занавеску. Там он долго беспокойно ворочался. Второй раз приходит какой‑то неизвестный ему мужчина и роется у него. Смутное подозрение закралось в его душу. Он вдруг вскочил с кровати и подошел к жене.
– Ну‑ка, – сказал он ей, – обними меня! Вот так! Ну! – он нагнулся, обнял ее, подхватил под ноги и, кряхтя, перетащил на кровать. – Полежи немного, – сказал он.
Вернувшись назад, он отвернул кусок драной материи на сиденье ее кресла и заглянул под обивку. Пакет в белом конверте лежал на том же месте.
Косяков облегченно вздохнул и, вернувшись к жене, посадил ее снова в кресло.
– Никаша, не запирай меня! – проговорила она.
– Ладно, там увидим! – ответил он. – Теперь сиди смирно да гадай. Посплю, в дураки сыграем!
………………………………..
А все это время, с остановками в четыре и десять минут, мчался поезд, унося Анохова все дальше и дальше на север. Анохов оживал, и с каждым часом самоуверенные мечты овладевали им все сильнее. Пережитое уже казалось сном, а пылкая Можаева смутным призраком. Чтобы рассеять его, нужно только ничтожное усилие, и Анохов уже с улыбкою обдумывал содержание своего письма к ней.
XVII
Человек хотя и не может жить без общества, тем не менее время от времени душа его жаждет полного одиночества и покоя, жаждет отдыха от беспрерывных впечатлений и переосмысления их. И чем богаче одарена душа, тем чаще она прибегает к одиночеству как освежительной ванне. Душа порочная, напротив, боится одиночества и ищет забвения в суете и шуме. Но одиночество одиночеству рознь, и, если в другое время на личное усмотрение Николаю Долинину предложили бы просторную комнату с чисто выбеленными стенами, обеспеченное содержание и невозмутимый покой, он, быть может, с радостью бы принял предложение, не обратив внимания на то, что окно помещено на два аршина от пола, что мебель состоит из необходимых кровати, стола и – как милость – двух табуреток. Быть может, в этом уединении он, как Сильвио Пеликко, обессмертил бы свое имя, – но теперь… посаженный в тюрьму против воли, с позорным подозрением, с будущим, в котором он видел долгие годы страданий, – это одиночество являлось для него сплошным мучением. Трудно было в его возрасте, с его характером покорно подчиниться слепой и несправедливой судьбе, и, бессильный для активной борьбы, он задыхался от гнева.
Лицо его осунулось и побледнело, глаза горели, движения приобрели нервную торопливость, и он стал болезненно раздражителен и резок. И в то же время любовь к Анне Ивановне, разжигаемая препятствиями, охватывала его, как безумие, и он сгорал, мечтая о ней. Не проходило дня, чтобы он не передал брату письма к Анне Ивановне и не спросил бы о ней, и только раз получил от нее в ответ всего две строчки: «Мы оба наказаны за преступные мысли. Молитесь за меня, как я за вас!»
Эти строки привели его сперва в ярость, потом у умиление. Он глумился над ними, а потом целовал из и обливал слезами. Непостижимое что‑то установило, между ним и ею, и он еще сильнее разгорался к ней любовью при сознании этой тайной преграды. Воображение воскрешало перед ним картины его юношеской любви. С каким доверием, с какою чарующей смелостью, будучи девушкой, она отдавалась любви. Казалось, нет для нее, рядом с ним, никаких страхов! И какой испуганной и вместе с тем неприступною она явилась потом, сделавшись женою ненавистного человека, и теперь, снова обратившись в свободную женщину. Какая‑то тайна совершилась в душе ее, и он, якобы писатель, не имеет ключа к этой тайне!..