Казнь - Страница 13
Грузов стал убирать бумаги.
– А завтра?
– Завтра наведайтесь. Сегодня я уж утомился очень. Не спал… волнения…
«Странно, – подумал Яков, когда Грузов ушел, – на этого человека смерть Дерунова не произвела никакого впечатления. Словно он знал о ней еще вчера. Фу, какие скверные мысли!.. Дерунов был плохой человек…»
Грузов, наклонив голову и приседая в коленях, медленно брел по улицам, раскаленным полдневным солнцем. Путь ему предстоял немаленький.
Если пройти всю Московскую улицу, которая оканчивается оврагом, и перевалить за него, то очутишься в предместье города – «на горах». В этом предместье улицы не мощены и в жаркие дни уподобляются песочнице, а в дождливые – чернильнице; домишки в нем все деревянные, перекошенные, изредка с мезонином и балкончиком; селятся здесь торгующие на базаре мещане, владельцы домов, извозчики и в качестве жильцов – бедные конторщики, люди темных профессий, мастеровые и фабричные. Нравы здесь буйные и полное господство демократичного стиля, так что франт, появившийся на улице в модной шляпе, рискует обратить свое украшение в одно воспоминание. Днем по улицам шумной ватагой бегают ребятишки, гоняя какую‑нибудь несчастную собаку или отбившуюся от дома свинью; вечером и в тихую летнюю ночь сидят веселыми группами удалые мещане с девками и под визг гармони какой‑нибудь голосистый тенор выводит:
После чего хор весело подхватывает припев:
Причем девицы стараются как можно пронзительнее визжать, и потом все раскатываются веселым смехом. А из раскрытых окон трактира» Зайдем здесь» льются томительные звуки старого, рассыхающегося органа, играющего» Дунайские волны».
В этом предместье, на краю одного из оврагов, как раз наискось от веселого трактира, в собственном домишке проживал Антон Иванович Грузов со своею матерью. Мать его была благообразная старушка, с лицом красным, как малина, и сморщенным, как печеное яблоко, с совершенно квадратной фигурою и толстыми короткими руками.
– Антоша! – воскликнула она, хлопая руками по бедрам, словно курица крыльями. – А обед‑то еще и не сварился!
– Я сегодня раньше, маменька. У нас история, – ответил сын, опускаясь в глубь дивана, потому что на диван сесть нельзя было, до такой степени сиденье его ушло вниз.
– А что же случилось, Антоша?
– У нас Дерунова убили!
– Ах ты Боже мой! – старушка опять хлопнула крыльями. – А кто же убил, Антоша?
– Да я – то, маменька, откуда знаю? – рассердился Антоша. – Вы лучше вот что: мазь приготовили?
– Как же, Антоша.
– Так дайте мне, я покуда ею до обеда усы помажу.
Старуха вытащила из печки жестяную кастрюлю с какой‑то мазью и сказала:
– А я бы, Антоша, тебе керосином советовала. От керосина волос скоро растет!
– Ну, и без вас знаю! Пробовал я этот керосин. Одна вонь!
И, перейдя к стенному зеркальцу, он захватил указательным пальцем изрядную порцию из кастрюльки и тщательно намазал ею верхнюю губу, отчего у него тотчас появились усы, но какого‑то странного серого цвета и жесткие, как жгуты.
– Теперь я до обеда прилягу, мамаша, – сказал он, идя в соседнюю каморку, – а вы загляните к Косякову. Скажите, чтобы он не уходил из дому, меня бы подождал. Дело есть! Так и скажите!..
– Хорошо, Антоша! Спи, голубок!
Грузов скрылся, и скоро из‑за деревянной перегородки раздался его богатырский храп…
Спустя два часа, выспавшись, смыв серую мазь с лица, плотно пообедав, Грузов приоделся и уже взял шляпу, но спохватился, зашел за ситцевую занавеску, где стояла постель его матери, и запустил руку под тюфяк.
– Антоша, что ты там ищешь? – спросила старушка, убирая со стола после обеда.
– Не ваше дело, мамаша! – закричал Грузов. – Сколько раз я просил вас не спрашивать о том, чего вы никогда не поймете! Пожалуйста, не лезьте сюда!
– Ну, ну, не пойду, Антоша, – испуганно ответила мать.
Через минуту Грузов вынырнул из‑за занавески, что‑то старательно упихивая в боковой карман пиджака, и сказал:
– Я теперь уйду, мамаша. Если бы кто пришел, скажите, что в трактире. Я там буду. Косякову‑то сказали?
– Как же, как же, Антоша!
Антоша надел шляпу и, нагнув голову, шагнул за двери и очутился в сенях, заставленных ведром для помоев, кадкой с водою, лоханью, корытом и всякой рухлядью, без которой не может обойтись кухонное хозяйство. Обойдя корыто, швабру, он крепко стукнул в дверь с другой стороны сеней, за которой и жил Косяков.
Никодим Алексеевич Косяков снимал комнату в домишке Грузова и состоял, таким образом, единственным квартирантом Грузова, а – попутно – и единственным его другом. Судьба, несомненно, хотя и не без его участия, немало поглумилась над Косяковым: она произвела его на свет балованным ребенком богатых родителей; потом, сделав его сиротою, помогла ему рано ознакомиться с» прелестью бытия», после чего, ранее благосклонно ему улыбаясь, вдруг нахмурила свое чело и начала трепать, встряхивать и метать несчастного Косякова во все стороны. Будучи безусым корнетом армейского драгунского полка, он прокутил в три года все наследство родителей, кроме нерушимого благословения, и бросил полк, увлеченный девятипудовой помещицей; оставленный ею за коварную измену с более воздушным созданием, он ухитрился сделаться управляющим у соседа помещика, который имел непобедимое влечение к всевозможным тяжбам. Прослужив у него два года, Косяков внезапно был лишен его доверия и покровительства, неосторожно взяв с соседнего кабатчика малую мзду за пропуск апелляции по делу своего патрона, – после чего судьба уже безжалостно начала его отделывать, как суровый родитель, разочарованный в своем детище.
Мытарил Косяков по письменной части по всем уездным экономиям, служил в городе в управе, был канцеляристом при полиции и, наконец, всюду претерпев неудачи и гонения, занялся свободной профессией ходатая по мировым учреждениям.
Грузов вошел в кухню, загороженную огромной русской печью, в черной пасти которой сиротливо жались друг к другу два муравленых горшка, спотыкнулся о брошенные на пол сапожные щетки и остановился на пороге большой комнаты, надвое разделенной выцветшей кумачовой занавеской. В углу под образами стоял комод, накрытый скатертью, на котором красовалось круглое зеркало; под окном стоял небольшой сосновый стол с банкою чернил, из которой торчала ручка пера, с кипою бумаг и рыжим портфелем; дальше стоял стол побольше, с шестью деревянными желтыми стульями, а в углу комнаты – небольшой столик и подле него глубокое вольтеровское кресло, не менявшее обивки и не знавшее починки, вероятно, со времен Екатерины; в этом кресле сидела женщина в грязном ситцевом капоте, с распущенными волосами. Когда‑то она была красавицей, но теперь лицо ее пожелтело и сморщилось, нос заострился и только большие, черные глаза с лихорадочным блеском сохранили еще прежнюю красоту. Но и в них, вместо былой гордости, отражалась какая‑то пугливость. Грузов кивнул ей головою.
– Никодим Алексеевич дома?
– Здравствуйте, здравствуйте! – затараторила в ответ женщина. – Дома, дома! Спит, спит! Вы подите туда, подите.
Она подняла руку, желтую и тонкую, и указала на занавеску.
– Только он сердитый сегодня, ух! – прибавила она. – Бранился, бранился и говядины мне не нарезал! Да! Вы разбудите его!
– С кем это ты, сорока? – раздался из‑за занавески заспанный голос. Женщина выразительно посмотрела на гостя.
– Это я, – отозвался Грузов, – вставай, что ли!
– А, ты, Антон! Сейчас! Что у тебя за дело такое?
– После! – ответил Грузов, садясь на стул в ожидании. За занавеской заворочались. В то же время голос говорил без умолку: