Кавалер Сен-Жюст - Страница 2
Это была пастель, выполненная с тщательностью, достойной века Буше и Фрагонара. Юный депутат Конвента, изображенный во весь рост, стоял в несколько напряженной позе, опершись рукой о край стола. На нем был костюм модного покроя. Небесно-голубой с золотыми пуговицами камзол распахнулся на груди. В петлице жилета ярким пятном алела гвоздика. Высокий батистовый галстук, закрывая шею, доходил до подбородка. Голова, напоминающая скульптурный портрет Антиноя, была гордо откинута назад; длинные, чуть вьющиеся волосы темными волнами спадали на воротник камзола. Совершенно необычным и не соответствующим всему остальному казалось выражение лица — именно это и потрясло Сен-Жюста. Большие синие глаза подернула пелена глубокой грусти; правый угол рта был чуть приподнят, создавая подобие улыбки, по улыбки меланхолической, горькой: юноша словно сожалел о том порочном мире, который ему надлежало очистить от скверны, и о самом себе, взвалившем на свои слабые плечи столь непомерный груз…
Странные и сложные мысли обуревали Сен-Жюста.
Художница необыкновенно верно схватила главное: изысканность в костюме, триумф в осанке и… грусть в глазах. «Кавалер Сен-Жюст» — так ведь они называли его, болтая друг с другом, он хорошо знал это. Ему не могли простить, что он был не таким, как они, не носил красного колпака на сальной взъерошенной шевелюре, не облачался в рвань, не щеголял обнаженной грудью — словом, не льстил улице, не подмазывался к ней фальшивым санкюлотизмом… «Кавалер Сен-Жюст» — ловко же придумал этот бездельник Демулен!.. Кавалер, аристократ, щеголь, дамский угодник… Но они забыли, что слово «кавалер» имеет и другой смысл. Они забыли, что это еще и «рыцарь». А ведь он от начала до конца, до самого конца, был, есть и останется рыцарем идеи, рыцарем революции, рыцарем без страха и упрека… Где уж им это понять! Они зубоскалили, надрывались от смеха, тайно указывали на него пальцем, и веселье их иссякало лишь тогда, когда он начинал говорить, — тут они вдруг мрачнели и бледнели… Они называли его «ангелом смерти». Они боялись его, боялись именно потому, что он был без страха и упрека, а их слишком во многом можно было упрекнуть. И никто не понял, что его строгость и суровость явились не ради смерти, но во имя жизни, что не меч он принес им, а пальмовую ветвь мира…
…Чем пристальнее вглядывался Сен-Жюст в свой образ на портрете, тем отчетливее ощущал какую-то странную расслабленность. Ему начинало казаться, что портрет вне зависимости от воли, его сотворившей, — пророчество, предсказывающее крах его надежд, полное и окончательное поражение. И зачем, спрашивается, она показала портрет именно сейчас?.. С трудом оторвав взгляд от портрета, молодой человек посмотрел на художницу.
Она ждала этого.
— Вам нравится?..
— Вы мне польстили, Полина, — Сен-Жюст пожал ей руку и улыбнулся. — Но сейчас я должен идти, о портрете поговорим сегодня вечером.
Он произнес эти слова и тут же подумал: а будет ли у него этот вечер? И увидит ли он еще раз ее и портрет?..
Едва Сен-Жюст переступил порог большого зала Конвента, как председатель трижды взмахнул колокольчиком, и заседание началось. Зал выглядел полупустым; депутаты, о чем-то перешептываясь, продолжали входить и занимали свои обычные места.
Он понял, что все кончено, раньше, чем начал говорить. Понял, едва лишь, поднимаясь на трибуну, окинул взглядом зал. Собственно, он и прежде не строил иллюзий, но такой остроты восприятия, как в эту минуту, не было и быть не могло: они больше ничего не скрывали, словно будучи уверены, что жертвы от них не уйдут. Какие лица! Так, вероятно, выглядели зрители, пришедшие на бой гладиаторов. Глаза сверкают злобной радостью. И уверенностью. Полной уверенностью! Когда успели они сговориться? Как он проморгал этот сговор? Они не сомневаются больше, поскольку знают, что спектакль готов, режиссеры поработали до седьмого пота, артисты выучили роли назубок, статисты на местах и остается только отдернуть занавес.
Значит, сегодня. Час настал.
На миг почувствовал легкое головокружение, слабость — как тогда, перед портретом. Чуть задержался на последней ступеньке, но сразу справился с собой.
И вдруг где-то сбоку раздался громкий выкрик:
— Сен-Жюст на трибуне!..
Выкрик был удивленным, словно кричавший и не догадывался, что Сен-Жюст может оказаться на трибуне. И тотчас же появилась вся компания: Колло, Бийо, Барер и прочие. Они примчались из Комитета, где тщетно прождали его все утро с докладом. Ловко он их одурачил… Впрочем, теперь уже все равно… А вот наконец и свои. Оба Робеспьера, Леба. Они явились вместе. И тут же вкатилось кресло Кутона. Ну так. Больше ждать некого. И нечего.
Он произнес первые слова речи и похолодел: голос не повиновался ему. Но почему же? От страха? Нет, он не испытывал страха. Может быть, просто слишком шумно в зале? Он напрягает силы, собирает воедино всю волю, всю энергию. Постепенно зал успокаивается. Теперь его голос звучит почти нормально. Но от этого не легче: они не слушают — это абсолютно ясно! Он может хрипеть, или рассказывать о событиях на Луне, или просто молчать — результат будет тот же. Им нет до его речи ни малейшего дела, они чего-то ждут. Чего же?
Сен-Жюст произносит слова, слова складываются во фразы; но в словах и фразах будто нет мысли, нет никакого содержания: оратор читает механически, без веры, без подъема… Правда, это еще преамбула; может, дальше наступит перелом? Но вот и «дальше», и все то же отсутствие связи со слушателями, все то же напряженное ожидание…
…Ага… Кончено!..
…Он еще говорит, но можно бы и замолчать, ибо через момент замолчать все равно придется. Вдоль прохода мчится Тальен. Лицо его потно, глаза сверкают. Он приближается быстро и неотвратимо, сверкающие глаза становятся больше и больше и наконец закрывают все. Вот он тигром вскакивает на трибуну и громко кричит, перебивая оратора на середине фразы:
— Я требую слова к порядку заседания!
Сен-Жюст замечает метнувшийся отчаянный взгляд Робеспьера. Думает, стоит ли спорить и сопротивляться. Потом собирает листы речи и складывает руки на груди.
В течение последующих пяти часов, пока происходило все это, он стоял точно изваяние, с презрительной улыбкой на устах и отсутствующим взглядом. Со стороны могло показаться, что он впал в некое подобие летаргии, что он ничего уже больше не видит и не слышит. Но он все видел и слышал. И до самого конца оставался таким же бездеятельным и бессловесным, не приняв никакого участия в борьбе. Он находился в состоянии человека, который одолеваем кошмаром и не может сбросить его с себя.
Его не покидало ощущение, что все это уже когда-то было: и тот же беспорядок в зале, и та же нарушенная речь при бешеных враждебных выкриках… Было, конечно же было!.. И не раз… Достаточно вспомнить первое выступление Марата в Конвенте… Или день, когда жирондисты выплеснули на голову Неподкупному клевету Луве… Или… Впрочем, все это не касалось непосредственно его, да и не грозило гибелью… А еще?.. То, что его касалось?..
И тут вдруг в нем началось какое-то странное раздвоение. Происходившее в зале виделось смазанно и неясно, но одновременно перед глазами стали вспыхивать одна за другой картины прошлого. Постепенно они приобретали последовательность и почти осязаемую четкость. И первая из них, хотел он или нет, оказалась также связанной с этим залом и этой трибуной: ведь для него все начиналось здесь.
2
Все начиналось здесь…
Конечно, он мог бы заметить, что и до этого уже имел кое-что на личном счету революционера, в том числе бурную общественную деятельность, высокий чин в национальной гвардии, успех первого политического труда — «Дух французской революции и конституции», — распроданного в несколько дней… Но все это, хотя и послужившее к выдвижению его в депутаты Конвента, касалось лишь провинции, маленького городка Блеранкура, где прошли его детство и юность. И если на первых заседаниях Конвента еще никто не знал всех этих Бийо, Колло, Тальенов и Бареров, то не больше знали и его, Сен-Жюста, депутата от департамента Эна; в то время перешептывались даже, будто он принадлежал по рождению к аристократии, к ненавистному привилегированному сословию, уничтоженному революцией. И даже Робеспьер, с которым они уже были на «ты», который, казалось, во всем ему верил, спросил как-то с сомнением в голосе: