Катарина, павлин и иезуит - Страница 25
– Вы муж и жена? – строго спросила монахиня по имени Пелагия, – вы живете в освященном церковью браке? Что мог ответить Симон Ловренц строгой сестре Пелагии, держа под уздцы мула, на котором сидела в седле больная Катарина, может, сказать, что он дал обет, по которому не вправе состоять ни в каком освященном церковью браке, что не смеет в течение всей жизни нарушить этот обет, если бы монахини это узнали, сразу же помчались бы в епископат и к ближайшему судье, поэтому он сказал, что они паломники, что в горах было наводнение и что остальные странники, вероятно, уже перешли через перевал. – Ее мы примем, – сказала строгая святая женщина в строгом святом облачении, – ее мы примем, а вы останетесь за порогом приюта, вы – как хотите. – Симон не мог вести себя, как хотел бы, он тоже был брошен в морскую пучину и водовороты, так уж было предопределено, чтобы он сел, словно сторожевой пес, перед ее дверью. Вместе с настоящим псом, который пришел за ними следом, бродячий щенок с облезлой шерстью, недоверчивый и до крайности испуганный. Симон снял комнату в ближайшем трактире, позаботился о себе, о полудиком псе, лакающем теперь остатки жирной похлебки, о муле, несчастном животном, также еще не оправившемся от страха, мул тоже не знал, что на этой дороге ему придется плавать, да еще с тяжелыми тюками на спине, что было противно его природе, вся эта вода, крики, удары, падавшие на него куда попало, по убеждению мула, без всяких оснований, и он рвался из воды, вверх по склону, кому же хочется утонуть в австрийских Альпах, даже мулу этого не хотелось. Симон почесал его за ухом: – Ты хорошо нес на себе больную Катарину, – обтер его пучком соломы и положил ему сена, крестьянские дела не были ему совсем чужды, хотя прошло уже много времени с тех пор, как он променял их на книги и тишину монастырских коридоров, на заморские путешествия, на школу, которую он вел в миссионах.
Он упал на постель, и наконец уснул как убитый, и проспал до полудня, потом вместе с облезлым псом сел у порога монастырского приюта и стал слушать бред души Катарины. Симон Ловренц знал: человеческая душа приходит из земли, а принадлежит небу. Во время бушевавшего наводнения он тоже уже вручал ее небесам: душу свою отдаю в руки Твои, Господи, она не совсем подготовлена, не было времени, но я каюсь, слишком быстро примчались потоки, а жаль мне, очень мне жаль… не было времени продолжать, он поплыл и вытащил из воды Катарину, странники лезли вверх по круче, а они вдвоем выплыли, как последние люди из Ноева ковчега, и мул откуда-то прибрел к ним, мокрый, с испуганными глазами. Если бы Симон не был самим собой, если бы не видел того, что довелось повидать на другом конце света, мысль, будто душа исходит из земли, была бы грешной, доминиканцы, белые псы Господни, за такую мысль предали бы его инквизиции и отправили на костер, но в иезуитских миссионах можно было думать и так – в подобное верили индейцы. Душа исходит из глубины, там ее корни, они уходят очень глубоко, гуарани знали, что душа является из земли, из леса, из животных, из реки – из всего, что существует, и им нетрудно было понять, что душа хочет наверх, под купол небесного свода, куда ее призывает Господь. Было неподходящее время для миссионской теологии, он слушал горячечный бред женщины, взгляд которой вошел в его жизнь у того костра, так же, как и сам он вошел в ее сознание, бред женщины, с которой он лег в первую ночь после спасения на сено над каким-то хлевом и которая утром рядом с ним проснулась вся мокрая, заплаканная, в жару, в бреду после ночи сплетения тел, когда им пришлось прижаться друг к другу в сырую, бушующую от непогоды ночь в горах. Он пошел следом за паломниками, чтобы вновь обрести то, что оставил по другую сторону огромного океана, сейчас он сидел у дверей приюта кармелиток, смотрел в собачьи глаза и спрашивал их: откуда ты, несчастная облезлая тварь, как тебя зовут? Он слушал стоны Катарины и молился о ее выздоровлении. Эти странники покинули свои грязные села, свою скотину, с которой жили, можно сказать, под одной крышей, зловонный навоз и душистые луга, люди эти отправились сквозь дожди и наводнения, через горные перевалы, по опасным ущельям, за горы, чтобы прикоснуться душой к чему-то, что может быть ощущением мироздания, к небу и звездам, на которые они смотрели с детских лет, но не могли их понять – не понимали их не только крестьяне, но и он сам после многих лет пребывания в библиотеках; эти странники стали ему ближе, чем его братья по ордену, бросившие злополучные парагвайские земли, несчастные души краснокожих людей на красной земле. Но сейчас вместо вновь ожидаемого покоя, который он тут искал, он нашел еще более сильную тревогу, непонятное беспокойство, исходящее от женщины, лежащей на постели за этой дверью, за этими окнами – за дверью, в которую он хотел бы войти, но не смеет, ибо их стережет грозная сестра Пелагия. Сестра Пелагия знает, что между этими двумя существует тайное единение, напряжение, знает, какое смятение овладело их душами, оно захватило его иезуитский ум и каждую частицу его тела уже тогда, когда он увидел лицо Катарины у костра паломников. Он шел сюда искать тот покой, что утратил на дальнем континенте, в трюме какой-то галеры, в своем бегстве, в протесте, в расхождении со своими братьями, он искал его среди земляков, но кому это не дано, тот его не найдет, уже когда они шли, его влекло к Катарине, он пытался быть к ней поближе, но это редко удавалось, девушки и странствующие без мужей женщины шли одной группой, бдительные, строгие глаза следили, чтобы не было разврата, острые словечки зловредных болтливых баб останавливали его, когда он хотел подойти к ней во время обеда. Вечером вместе с собакой, следовавшей за ним по пятам, он бродил вокруг дома, в котором чувствовал ее присутствие, ему казалось, что он ощущает ее дыхание, ее спокойный сон, жар, исходящий от ее кожи, странствие се души в те края, откуда она пришла, где оставила отца, и к матери, что за облаками, о которой она говорила утром в горячечном бреду, – о матери Неже, живущей на небе среди ангелов и наблюдающей за жизнью дочери. С беспокойством, с возрастающей злостью он вспоминал Михаэла, зверюгу, ходившего вокруг Катарины большими кругами, постепенно приближаясь к ней, подобно ему самому, но Михаэл Кумердей делал это, обладая правом предводителя, правом заступника – этим правом его, как и священника Янеза, наделил ее отец еще до того, как процессия паломников тронулась в путь от церкви святого Роха в Крайне. Однажды вечером Симон видел, как Михаэл, перед тем как Катарина вошла в дом, притронулся к ее волосам и, казалось бы, по-отечески, но на самом деле – по-звериному, движением притаившегося хищника, погладил, прикоснулся к ее лицу. И Симон почувствовал почти физическую боль, которая тоже в какой-то степени была звериной, потому что в нем пробуждалось что-то агрессивное, нечто такое, что определялось ощущениями его тела, и одновременно – сильную злость на этого человека, прикоснувшегося к ней рукой, злость, ревность, перераставшую в ярость, которую он видел в сельских трактирах – там, где могут выдернуть нож, с вызовом всаженный в стол, и этим ножом кого-нибудь прирезать. Это была ярость его далеких предков, ярость, с какой они убивали владельцев замков и их приказчиков, ярость, которая была далека от иезуитского смирения, ярость подданного турьяшских графов, способная кого-нибудь покалечить, а то и убить. Да, так далеко зашло уже дело, Симон ревновал, очень ревновал, а в еще большей степени был влюблен, хотя этого ему не дозволялось. Он тоже горел, как в лихорадке, и никакие могучие воды не в состоянии были погасить огня любви, и никакие реки – его затопить.
Когда сестра Пелагия узнала, что Катарина училась в школе при монастыре святой Урсулы, лицо ее просветлело. Оно просветлело еще больше, когда ей стало известно, что Катарина научилась там не только читать, писать, считать, ткать, не только усвоила катехизис, но знает латынь, может играть на цитре и петь псалмы. Она принесла цитру, и они вместе играли и пели, а потом читали псалмы: Ты испытал сердце мое, посетил меня ночью, искусил меня и ничего не нашел; от мыслей моих не отступают уста мои. Вспомни щедроты Твои, Господи, и милости Твои, грехов юности моей и преступлений моих не вспоминай, скорби сердца моего умножились – выведи меня из бед моих.[24] Вскоре сестра Пелагия увидела, что этих двух – мужчину и женщину – ей не разъединить, она не могла отогнать его от дверей, как собаку; когда сказала ему, что Катарина спит, он вроде бы ушел, но потом молча большими кругами ходил вокруг дома, все приближаясь, ей не хотелось быть таким уж страшным цербером, и она без особой радости смирилась с его собачьим присутствием перед домом – дважды собачьим: глаза у него были, как у собаки, ходившей за ним следом. Он приносил зелья и строго указывал, какое питье, какой чай следует приготовить, чтобы Катарина откашлялась, чтобы из нее вышла болезнь, подхваченная ею в ледяной воде, – такого человека вдруг не прогонишь. Пелагия хотела только одного: чтобы странница, которую Господь послал под ее кров, а с ней и этот человек, которому хотелось оказаться под этим кровом, – чтобы странница эта как можно скорее поправилась и ушла, и человек этот – тоже, дело было слишком запутанным, чтобы сестра Пелагия могла его разрешить, даже вышние силы не могли этого сделать, если вообще нарочно все это не подстроили.