Кащенко! Записки не сумасшедшего - Страница 8
Очнулась около пяти вечера, когда увидела, что два санитара вволакивают в отделение новенькую. Усаживают на лавку, снимают казенную куртку, боты, ведут в халате и ночнушке по коридору, укладывают на ложе из четырех банкеток с матрацем, мгновенно сооруженное санитарками в конце коридора, у туалета. Пока непонятно, передоз или просто напилась. По коридору ползет слух, что якобы выпила пять пузырьков валокордина за один присест. Девушку привязывают, ставят капельницу, меня на мгновение ужасает, что это стало для меня за несколько дней привычным зрелищем. Для остальных тоже, интерес к событию затухает.
– Так что? – около меня так и вьется еще с обеда беззубая старушка-попрошайка. – Где сигареты-то?
– Елизавета Борисовна, держите, но имейте в виду: если хоть полслова, что от меня получили, больше ко мне не подходите. – Сую старушке пачку дешевых сигарет, которые принесла мне утром Галка со словами: «Котова, фраки раздашь крестьянам».
– Что вы, что вы… Вы такой добрый человек, вы удивительно…
– Елизавета Борисовна, курите и оставьте меня в покое, договорились?
– Да, милая, душечка, голубушка, – а я чувствую себя Ариной Петровной Головлевой. Салтыкова-Щедрина в психушке читать явно вредно.
Стою перед окном. Впервые без тоски о том – что там, за решеткой. Впервые чувствую, что окно не отделяет меня от мира, а приближает к нему. Решетки делают мир рельефным, выпуклым и даже выразительным. Не совсем, правда, понятно, какой из миров реальнее: тот, что за окном, или тот, что внутри… А может быть, реальный мир вывернули наизнанку, просунули в окно и перемешали с пространством психбольницы, и уже не понять, что внутри, а что снаружи?
Но может, и наоборот: мир психушки вывернули наизнанку, выдавили через решетку окна и получился весь тот мир, который окружает наш девятый корпус? Эх, сейчас бы почитать что-нибудь. Но кроме моего Салтыкова-Щедрина, в палате номер шесть на столе валяются только сканворды и загадочная книга «Лев Толстой о морских сражениях».
«Такое может произойти с каждым, с тобой, со мной, и знать этого никому не дано», – окно повторяет эту фразу медсестры, а вокруг жизнь идет своим чередом.
– Нет, у моей матери-то совести точно нет, – доносится из угла. – Запихнула меня сюда во второй раз! Ну чё, двадцать третье февраля ведь… И пила я не на улице и не в подъезде… Дома, с мужем, как люди. Стол накрыли, выпили, а она – в психушку…
– Да ладно, девки, вот в Серпах… – перебивает ее другая, – вот там веселуха. Я ваще ох. вала. Бабки в боксах за решетками сидят, мы гуляем строем, а месестра, фля… кричит: «А-а-ташли от окна на три метра».
– А чё, бабки из окон вываливаются? – спрашивает та, которую менты по просьбе матери повторно привезли в наше отделение.
– Да, один раз вылезла и хренак об землю. Никто и глазом не успел моргнуть.
– Ну и чё?
– А чё, в реанимацию ее с переломами, ну, связали, капельницу…
– Так они у вас чё там, каждый день падали, что ли?
– Да нет, это, тля… одна такая шустрая была, даже через решетку пролезла. Я ваще ох. ваю, как у нее голова через решетку пролезла. А ведь пролезла… А так они, говорю, в боксах за решетками, а мы, значит, идем, так они тапками в нас – хренак, хренак… Опять шмяк, як, тыц… еще раз… хренак… Ихняя веселуха. А зайдешь…
– Куда, в бокс?
– Ты умная очень, не перебивай, мля, а слушай. Ну… И они сразу – «дай сигаретку, дай сигаретку»… Одной дашь, она тут же по кругу, тын-тын-тын… Десять человек по затяжке, и пипец. А последняя опять: «Дай сигаретку, дай сигаретку». Прям, ать, достали.
Переливчатый мат разносится по всей курилке: три наши «подруги» – вообще омерзительное, тюремно-базарное какое-то слово – сидят на корточках с чифирем, трескают пряники и зефир в шоколаде. Отлепившись от окна, я отправляюсь в палату. Только раскрываю ноут, как влетает та самая – как же ее зовут? – которая рассказывала, как было в Серпах, то есть в клинике Сербского.
– Вы чё сидите тут? Там эта буйная, которую в коридоре привязали. Она, мля, оклемалась, встала, смотрит такими, тля, фишками на нас, ни хэ не соображает… И вдруг как бросится на эту, из четвертой! На наркошу в зеленом костюме «Шанель»…
– На Юльку, что ли?
– Хэзэ, как ее зовут… И душит ее! Так когтями вцепилась намертво и душит, а та даже крикнуть не может. Мы ее оттаскиваем, так у нее сил до хрена… а она кричит: «Отдай, сука, мою бутылку». Но тут санитарки…
– Какие санитарки, эти наши две бабульки?
– Ага… нихэ они те бабульки, знашь, какие тренированные… Так ее раз, скрутили, руки за спину – и на банкетки. И привязывать стали. Ща снова капельницу всадили, она опять откинулась.
– У нее что, белочка? – неожиданно тонким голоском спрашивает наш палатный ангел Аля.
– Что это – белочка? – переспрашивает Татьяна Владимировна, оторвавшись от кроссворда.
– Белая горячка, – отвечаю я укоризненно. – Сами могли бы догадаться.
– Эх, жаль, она набросилась душить не Котову, – мечтательно произносит Татьяна Владимировна. – Вот это была бы картина, это был бы подарок.
– Размечтались, – буркаю я. – Слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Уже знаю: Татьяна Владимировна тут находится так же, как и я, на судебно-психиатрической экспертизе. Тоже принудительно, тоже не очень понятно, почему. Ей инкриминируют какую-то растрату на копеечную сумму при устройстве профсоюзного концерта. Кафка просто, в голове не укладывается, и еще меньше в ней укладывается, почему для выяснения истины надо было отправлять Татьяну Владимировну в психбольницу. «Так что же они написали? В чем причина?» – спрашиваю. Татьяна Владимировна округляет глаза:
– Елена Викторовна, хотите верьте, хотите нет, но в решении суда написано, что у меня голова вжата в плечи, а на лице – тревожно-тоскливое выражение лица. А какое может быть выражение лица у шестидесятилетней женщины, которой внуков надо растить – у меня их трое – и которая находится под следствием больше трех лет? А доказательств нет! Решили в психушку отправить, потому что понятия не имеют, что с делом делать. А вдруг помучают и доломают. Как и вас, уверена.
В дальнем углу палаты все еще продолжается возбужденное обсуждение девахи-душителя.
– Девушки, – с раздражением обращается к нашим соседкам Татьяна Владимировна, – что такое, почему у вас через слово мат? Можно как-то без этого?
– Извините, – бросает блондинка и снова продолжает рассказ о том, как в Серпах из окна вывалилась старуха. Вываливающиеся старухи… практически Хармс. Татьяна Владимировна опять вмешивается. Рассказ спотыкается, блондинка делает паузу, как конь, остановившийся на скаку, набирает в грудь воздуха… Я понимаю, что она пытается продолжить рассказ без мата и не находит способа, как это сделать.
Действительно, из песни слова не выкинуть, я хорошо ее понимаю. Если о мире, вывернутом наизнанку, рассказывать без мата, получится громоздко и уныло. А так – весело. Блондинка, видимо, чувствует это подсознательно, потому что продолжает свой рассказ с тем же лексиконом, только тише. Татьяна Владимировна делает вид, что ее это устраивает, но я вижу, как ее корежит.
– Елена Викторовна, – обращается она ко мне, – пойдемте, прогуляемся по коридору. Сейчас телефоны будут выдавать.
День кончается, палаты одна за другой укладываются спать. Мне не спится. Выхожу в коридор, в туалет. Тут же на звук открывшейся двери из сестринской, где медперсонал пьет чай, выскакивает санитарка по кличке Бегемотик – мало ли кто это и что сейчас выкинет. Я неожиданно для себя произношу:
– Свои, не беспокойтесь…
«Не дай мне Бог сойти с ума…»
Воскресенье. Католическая и протестантская Пасха. Прорываюсь в душ. Первым делом надо отмыть поддон от… Неважно, там много разного. Отмыла, но все равно лучше стоять в тапках. Моюсь, потом стираю кой-чего, потом мою тапки, бросаю на пол заныканное вафельное больничное полотенце, стою на нем в тапках – жду, когда обсохнут. Тапки, естественно. Вытереться есть чем – домашнее махровенькое полотенчико невеликого размера. Долго мажу себя кремами, которые контрабандно протащила Галка. Мне хорошо. Даже скорее удивляет, чем саднит мысль, что сегодня я должна была идти на спектакль фестиваля «Золотая маска» – на премьеру Мариинки, балет «Сон в летнюю ночь», с мужем. В ночь перед заточением сюда я по скайпу умоляла его не приезжать, не тратить нервы, время и деньги. Старалась не расплакаться, не думать о том, что его приезд ко мне на Пасху мы планировали с Нового года, что в спектакле будет танцевать Лопаткина, а я буду… В ту ночь я не представляла себе, какой именно будет моя жизнь в Кащенко и будет ли она вообще. Мне было страшно, и снедало одно – чтобы ему не было страшно так, как мне.