Кащенко! Записки не сумасшедшего - Страница 2
– Освободили тебе койку, белье возьми, – мне суют в руки серо-сизые простыни.
Поднимаю пакет, беру простыни. Понимаю, что надо застелить кровать, но не понимаю, как это сделать. А куда пакет ставить? Вплотную к моей кровати стоит вторая, на ней девушка в халате стального цвета до пят, лежит на спине, глядит, не моргая, в потолок. С другой стороны – тумбочка и изножье следующей кровати, стоящей в углу вдоль окна, вплотную. Пакет поставить некуда. Или… я пока еще слишком отторгаю эту реальность, чтобы думать, как в ней устроиться.
Постелила постель, легла на одеяло, пакет стоит в ногах. Теперь мне холодно. В пакете обнаруживаю родной домашний халат цвета овсянки, накидываю его на плечи. Все равно холодно, озноб.
Не лежится. Иду по коридору, вокруг одинаковые лица, под ними – одинаковые халаты: голубые с розовыми цветами, синие с зелеными… Подхожу к окну, закуриваю, мы с окном привыкаем друг к другу. Курить не хочется, а курю.
– Оставь покурить… Не гаси, оставь.
Сую чинарик в протянутую руку, иду назад, снова ложусь на кровать.
– …Ужинать… Девочки: Фигозина, Моргачева, Шамырина… диетстол… И первая смена садится… Девочки, быстрее.
Поднимаюсь, иду по коридору. Восемь столов, над столами лица, уткнувшиеся в тарелки. Почему они одинаковые? Стену подпирает шеренга все тех же халатов: голубых с розовыми цветами, зеленых с синими, желтых с коричневыми.
– А мне когда есть?
– Ты кто? Новенькая? На тебя еды еще нет.
– Мне не есть до завтра?
– Ладно, садись вон за тот стол… Когда вторая смена поест. Если что-то останется.
– Елена Викторовна, – ко мне впервые обращаются по имени. Из-за дальнего стола машет рукой женщина. – Садитесь с нами. Садитесь, садитесь, они вам сейчас принесут, никуда не денутся.
Это соседка. Кажется, Татьяна Владимировна. Интеллигентная дама под шестьдесят в белых брюках-капри и свежевыглаженной мужской рубашке навыпуск. Сажусь за стол рядом с ней.
– Татьяна Владимировна, а у меня рыба есть, еще из дома.
– Несите ее сюда и ешьте спокойно. Если не съедите, они выбросят.
Встаю из-за стола, иду к своей кровати. Пакет все еще стоит. В нем пластиковый контейнер с лососем на пару… Вчера ночью дома готовила. Это было давно, в другой жизни.
– Татьяна Владимировна, можно вам предложить? Мне одной не съесть, а вы сами сказали, завтра выбросят.
– Правда? С удовольствием.
Татьяна Владимировна деликатно отламывает алюминиевой ложкой кусочек рыбы.
– Берите больше, прошу вас. Давайте пополам.
– Нет, мне много… Вы сами ешьте.
– Девочки! Телефоны…
– Девочки! Быстро на гормоны… И уколы… Талызина, Марголина, Батырская… Где Батырская? Сколько ее звать! Девочки, приведите Батырскую из второй. А Гаврилова где? Гаври-и-лова Оэм! Гаврилова Оэ-эм! Нет, не Ои, а Оэм. Где Гаврилова Оэм?
Что такое «оэм»? Инициалы? Какая разница. Уже вечер, я поговорила по телефону с мужем, сыном, адвокатом. Надо укладываться. Снимаю кардиган и брюки. Куда их положить? И пакет все стоит не разобранный. Роюсь в нем: косметичка похудела, исчезли кремы… Трусы четыре пары, уйма носков… Нет толстовки, куда-то делись две футболки…
– Кремы отобрали, потому что они у вас, наверное, были в стеклянных баночках. А белье только одну смену разрешают, – слышу голос Татьяны Владимировны. – В шкафу есть полка незанятая, вы туда пакет поставите. Печенья хотите?
Печенья я не хочу. Натягиваю ночную рубашку, в которой меня привели. Крепкое, почти новое полотно, фиолетовые цветочки разбросаны по белой ткани.
– Татьяна Владимировна, а свет?
– Не выключают. Это, пожалуй, самое трудное. Я две недели не могла привыкнуть. Но зато вы в шестой с самого начала. Это вам крупно повезло, я пять дней в коридоре, возле туалета лежала. Вы привыкнете, Елена Викторовна…
– Татьяна Владимировна, а вы-то что тут делаете?
– Я? Потом как-нибудь расскажу… Здоровье, знаете ли…
– Ага, – понимаю, что не стоило спрашивать.
Лежу в кровати, смотрю на лампу над стеклянной дверью. Она светит прямо мне в лицо. Неужели я тоже привыкну спать при свете?
Что такое «истеблишмент»?
Приятно ощущать себя частью элиты. Палата номер шесть в девятом отделении острых психических заболеваний и судебно-медицинской экспертизы больницы Кащенко[1]– лучшая. Пять наркоманок, уже якобы вылеченные, три девушки с клинической депрессией, уже якобы затухающей, и еще две дамы, как и я, попавшие в эту юдоль скорби на стационарную судебную экспертизу. Люди адекватные.
В пятой и четвертой палатах – депрессняк и наркота разной степени тяжести. Приступы депрессии и ломок выражаются в локальных перебранках и слезах в палате или – когда надо выплеснуть агрессию – на публике, в помывочно-туалетном салоне. Первая палата – что-то типа отстойника. Там тихие и безнадежные старухи, выжившие из ума. То ли они обитают тут временно до отправки в какое-нибудь страшное заведение уже с концами, то ли за них родственники платят мизерные деньги, считая, что «в больнице все же лучше». Самые страшные палаты – вторая и третья, надзорные. Тут полубуйные – потому что откровенную буйность глушат до тех пор, пока ее внешние проявления не исчезнут и бывший буйный, уже окончательно заглушенный лекарствами, не превратится, как принято говорить, в овощ. Такие ходят с безумным взором по коридору, мычат, невнятно матерятся. Они часто ходят под себя, отчего в «надзорках» стоит стойкий запах хлорки и еще какая-то невыразимая смесь запахов… Женщина неопределенного возраста с волосатым подбородком постоянно плачет, бродя по коридору и глядя себе под ноги, то и дело плюет на пол. За ней хвостом ходит беззубая девчонка-даун лет восемнадцати… Плюющая женщина часто приходит в помывочно-туалетный «салон» и долго сидит на унитазе, пока не сгонят. Она забывает, зачем пришла. Беззубая девчонка нередко отлепляется от своей товарки и ввязывается в разговор в «салоне». Понять ее трудно, речь невнятна. Отчетлив только мат. У девчонки лицо старухи. Когда она не матерится, то пытается приласкаться к кому-то из наркош. Она выуживает из проржавевших мисок-пепельниц бычки и пытается их снова раскурить. Вид у нее отталкивающий, но почему-то ее никто особо не гонит, не травит. Даже у наркош, не говоря уже о депрессняках, обострено чувство сострадания. Девчонке иногда суют целую сигарету, а иногда просто ласковыми пинками теснят из «салона». Чтоб не портила кайфа от чифиря с куревом.
Худая, как жердь, молодая женщина с иссиня-серым исступленным лицом днями и ночами напролет стоит в туалете, глядя в окно с решеткой, и курит, докуривая каждую сигарету до фильтра, точнее – ровно до той части фильтра, где сигарета тухнет сама собой. Это потом я узнала, что у нее последняя стадия анорексии. Ее кормят, она уже ест без принуждения, она ест много, часто. Раз пять или шесть в день. Ест мясо, белый хлеб ломтями, огромные тарелки супа, складывает в свой организм тарелки каш, пюре, макарон, и снова хлеб с маслом, сахар, конфеты… Говорят, она так ест уже больше двух месяцев, но организм ничего не усваивает. Он прошел точку невозврата, женщина выглядит как скелет, колени и локти – будто вывернуты в разные стороны. Исступленный взор, тонкие пальцы, покрытые коричневым никотиновым налетом и ожогами, потому что она не чувствует, как жжет горящий фильтр сигареты. Не чувствует настолько, что ожоги – до волдырей. Их она тоже не чувствует.
Всего этого я не видела вчера. Или это было позавчера? Но сегодня я уже много вижу, вижу эту женщину-жердь, хотя странно, ведь она бродит в коридоре, а я смотрю в зарешеченное окно. Еще вчера окно мне ничего не показывало, а сегодня я вижу рыхлый, сморщенный снег, усеянный окурками, асфальт проезжей дороги, по которой меня вчера привезли сюда. Я стою у окна, и оно показывает мне мир, странным образом – не только внешний. В окне я вижу женщину-жердь – тоже часть мира, только непонятно какого. Я стою у окна, оно мой друг. Я смотрю в окно и вижу даже то, что внутри, по эту сторону стекла. Изнанку мира. Рядом стоит женщина-жердь с обожженными пальцами, когда она подошла? Она совсем не похожа на остальных. Чем не похожа? Не знаю…