Картины Октябрьского переворота - Страница 9
Я никогда не видал и не слыхал Быховского. Возможно, что он был очень хороший оратор, а может быть, тут, как в знаменитой сцене «Войны и мира» на собрании московского дворянства в Слободском дворце, «для одушевления толпы нужно было иметь ощутительный предмет любви и ощутительный предмет ненависти». Предметом ненависти на заседании Городской думы стал Мануильский, глава большевистской фракции. Предметом любви оказался гласный Быховский. По крайней мере, газетные отчеты отмечают после его речи непостижимый взрыв энтузиазма: вся Дума, за исключением большевиков, встает с мест и разражается бурной овацией.
Да, толпа нетребовательна. Ничем не замечательный человек внес невыполнимое предложение — но так были напряжены у всех нервы и так в каждом была сильна потребность тотчас сделать что-либо нужное и по возможности величественное, что истерический выкрик вызвал припадок коллективного умопомешательства. Предложение Быховского было бессмысленно: после разгона предпарламента Городская дума никак не могла рассчитывать подействовать на большевиков своим моральным авторитетом. А главное, было, казалось бы, ясно, что слова «умереть со своими избранниками» все-таки к чему-то обязывают твердо. Нет греха в том чтобы чесать язык. Но есть мера, время и форма даже для чесания языком.
В рассказе — вероятно, выдуманном, но очень популярном во французской военной литературе — тяжело раненный адъютант на поле битвы прискакал к Наполеону и передал ему донесение. «Вы ранены?» — спросил император. «Нет, государь, я убит», - ответил адъютант — и упал мертвым. Если бы адъютант не упал мертвым, а скоро выздоровел, то его ответ очень потерял бы в красоте; а если адъютант вовсе не был и ранен, то рассказ становится совершенно бессмысленным. Точно так же и все другие изречения подобного рода от «Умри, душа моя, с филистимлянами" до «Je vais vous montrer comment on meurt pour 25 francs» хороши лишь тогда когда их авторы, от Самсона до Бодана, тотчас вслед за тем действительно и погибают.
Дальше цитирую буквально по восторженному газетному отчету:
Представители разных фракций Думы один за другим «заявляют, что они пойдут умирать вместе со всеми...».
На кафедре появляется товарищ председателя Совета крестьянских депутатов и заявляет, что Совет поручил ему заявить Городской думе, что он ждёт лишь вотума Думы, чтобы пойти вместе с нею умирать...»
«Городской голова Пятигорска, случайно находившийся в Думе, обращается к Думе с просьбой взять его с собой, так как он хочет умереть с Временным правительством. К этому заявлению присоединяется гласный Саратовской думы, представители многих районных дум Петрограда, бюро печати при Городской думе и другие, заявления которых встречаются Думой аплодисментами...»
Вблизи шла борьба, а на площади Зимнего дворца лилась кровь. Вероятно все эти многочисленные заявления отняли немало времени — можно было и поторопиться, уж если решено было принять предложение гласного Быховского. Но самое неправдоподобное последовало дальше:
«По требованию гласного Левина предложение о том, чтобы вся Дума пошла в Зимний дворец, подвергнуто было поименному голосованию. Все без исключения гласные, фамилии которых назывались, отвечали: “Да, иду умирать” и т. п.»
Поименное голосование! Сколько сот человек в нем участвовало? Сколько времени оно длилось? В романе моем из той эпохи я эти строчки репортерского отчета использовал как символ. Повторяю, газетные отчёты написаны в тоне восторженном, подозревать их авторов в том, что они задавались памфлетными целями, невозможно. Все это изумительное заседание теперь кажется совершенно невероятным. Тогда у многих лились слезы восторга.
Городская дума с Советом крестьянских депутатов действительно вышли на улицы и направились к Зимнему дворцу. У Казанского собора их, без единого выстрела, задержал большевистский патруль. Они «подчинились насилию» и повернули назад. Иначе поступить они, конечно, и не имели возможности. Однако в день восстания встречу с патрулем можно было, собственно, предвидеть. Никто не обязан умирать за идею, но никто и не должен в таком случае клясться, что умирает за идею через три четверти часа. Поименное голосование на гему «да, иду умирать и т.п.» (именно «и т.п.») было положительно излишним. Гласные Петербургской думы не умерли; не умерли и главные римляне Быховский и Левин; не умерли и члены Совета крестьянск. деп., ждавшие для смерти лишь думского вотума; не умер ни пятигорский городской голова, ни гласный Саратовской думы, ни представители районных дум, ни члены бюро печати — никто не умер. В добром здоровье, слава Богу, проживает сейчас во Франции и почтенный общественный деятель, председательствовавший на этом заседании.
После этой исторической и истерической сцены отдыхаешь душой над тем, что происходило в Зимнем дворце. За худшим, что было в февральской революции, теперь отметим лучшее. Тут русской демократии стыдиться нечего. Многим она может и гордиться, в частности после того, как демократия итальянская и особенно немецкая частью реабилитировали русскую: те отдали власть Муссолини и Гитлеру без единого выстрела.
Очень многое можно было бы сказать о символике того страшного вечера на Дворцовой площади. Это был последний день политической истории Зимнего дворца. Собрались в нем люди разные. Некоторое подобие последней коалиции создалось на развалинах погибающего государства. Были здесь социалисты и консерваторы, генералы и революционеры, бедняки-рабочие и миллионеры, принадлежавшие по рождению к богатейшим семьям России. Среди военных защитников Дворца преобладали юнкеры — в их числе было очень много левых. «К ним, — говорит историк, — присоединился вечером отряд казаков-“стариков”, не согласившихся с решением своей “молодежи” — держать нейтралитет в завязавшейся борьбе. Пришли также инвалиды — георгиевские кавалеры. У большинства этих немолодых усталых людей, вероятно, не было особой любви к Февральской революции. Но в душах их еще жил государственный инстинкт, без которого ведь не могла все-таки в процессе столетий создасться огромная империя».
Военное руководство делом борьбы с большевиками в эти решительные часы по праву должно было бы в Петербурге отойти к генералу Алексееву. Но старый генерал, привыкший к другой войне, так недавно ко- мандовавший самой многочисленной армией в истории, считал дело совершенно безнадежным. «Еще 25-го, — рассказывает генер. Деникин, — видели характерную фигуру генерала Алексеева на улицах города, уже объятого восстанием. Видели, как он резко спорил с удивленным и несколько опешившим от неожиданности начальником караула, поставленного у Мариинского дворца с целью не допускать заседания Совета республики. Видели его, спокойно проходившего от Исаакия к Дворцовой площади сквозь цепи “войск революционного комитета” и с негодованием обрушившегося на какого-то руководителя дворцовой обороны за то, что воззвания приглашают офицерство к Зимнему дворцу “исполнить свой долг”, а между тем для них не приготовлено ничего — ни оружия, ни патронов».
Во дворце было несколько высших офицеров. Кто из них руководил обороной, не берусь сказать. Генерал Маниковский? Адмирал Вердеревский? Собственно, и руководить было нечем. Душой обороны был, по-видимому, штатский — Пальчинский, много позднее расстрелянный большевиками. Я немного знал его: это был умный, блестящий, очень смелый человек. Никак не проявили недостатка мужества и другие собравшиеся тут политические деятели. Не прийти под тем или иным предлогом было очень легко — явились, однако, все. Не трудно было и бежать: среди осаждавших дворец идеалистов с «горящими глазами» были, по свидетельству очевидца, люди, за деньги выпускавшие отдельных лиц, — не бежал никто. Никаких клятв в Зимнем дворце не произносили ни скопом, ни отдельно, ни в поименном, ни в ином порядке: но все остались на своем посту до последней минуты, отлично зная, что рискуют страшной смертью и что положение почти безнадежно.