Картины Октябрьского переворота - Страница 11
В Брест приехали русские социалисты, правда, немного левее отечественных, — но так ли уж велика была разница с точки зрения Леопольда Баварского? Престарелый принц, видимо, старался обольстить своей любезностью Иоффе, Каменева и особенно госпожу Биценко. При первой же встрече он к ней обратился с изысканным приветствием — но цели явно не достиг: делегатка угрюмо буркнула в ответ, что по-немецки не понимает, «и не воспользовалась услугами переводчика». Это несколько обескуражило принца Леопольда, но не слишком его обескуражило. За обедом единственную даму сажали против принца; справа от нее сидел турецкий делегат, Цекки-паша, который столь же безуспешно пытался творить со своей мрачной соседкой по-французски.
Все эти генералы и дипломаты, весьма недолюбливавшие друг друга, твердо сходились на одном: все они желали возможно лучше обобрать, ограбить и расчленить Россию. Но мы тут говорим о быте, о формах, о стиле. Традиции были давние, росбахские, седанские: «Его Величество король Вильгельм I с глубоким участием возвращает шпагу Его Величеству императору Наполеону III и просит воспользоваться его гостеприимством». Немецкие генералы воспитались на этих традициях и невольно, почти автоматически приняли соответственный тон в Бресте, при переговорах с «полномочными представителями могущественной Российской республики», — выходило это, надо сказать, весьма глупо. Забавно то, что и делегаты большевистского правительства — тоже, вероятно, непроизвольно — усвоили какое-то подобие тона, отвечающего немецкому: они, разумеется, представляли право, сила временно оказалась выше права — что же делать, приходится покориться судьбе и поддерживать добрые светские отношения с победителями. Иногда, впрочем, происходили срывы — внезапно проскальзывала ненависть, хвастовство, чаще всего страх, панический страх перед немцами.
Принц, живший с двором и с гофмаршалами в загородном доме «Скоки», приглашал туда советских делегатов на охоту и на парадные обеды. Госпожа Биценко, кажется, не охотилась, но приглашения принимала и и «Скоки», и в офицерское собрание. На Рождество и по новому, и по старому стилю обеды были особенно торжественные, с традиционным гусем, с рейнвейном, с шампанским. Каждому из гостей поднесен был рождественский подарок: «серебряная вещица, стопочка, спичечница, зажигалка или мундштук». В полночь, по старому германскому обычаю, принц Леопольд, Кюльман, Гофман и другие немцы хором запели «Still Nacht...». Потом играл оркестр. Что надо играть в честь советских делегатов — распорядители, видимо, не знали. Музыканты поэтому исполнили «Красный сарафан» («Der rote Sarafan»), может быть, они по названию думали, что это революционная песня?
Эти обеды были, по всей вероятности, весьма курьезны. «Никогда не забуду я, — рассказывает генерал Гофман, — нашего первого обеда. Я сидел между Иоффе и Сокольниковым. Против меня занимал место рабочий, которого, видимо, смущало большое число инструментов на столе. Он пробовал так или иначе пользоваться самыми разными предметами, но вилка служила ему только зубочисткой. Против меня, наискось, рядом с принцем Гогенлоэ, сидела госпожа Биценко, а за ней крестьянин, настоящий тип русского, с длинными седыми волосами, с длиннейшей бородой, напоминавшей девственный лес». Это был Сташков. Из-за него как-то попал в трудное положение служивший переводчиком лейтенант Мюллер. Делегат левоэсеровского крестьянства, подмигивая, спросил за обедом, нельзя ли вместо вина получить шкалик. Лейтенант отлично говорил по-русски, но слова «шкалик» не знал и смущенно обратился к подполковнику Фокке: «Может быть, это какой-то новый термин?» Получив от русского офицера объяснение термина, лейтенант с полной готовностью пошел навстречу гостю. Старик «быстро утратил вертикальную позицию» и говорил: «Домой?.. Не желаю домой!.. Мне и здесь хорошо... Никуда я не пойду!..» Германские офицеры «сдерживали смех». Кажется, много меньше бытового демократизма проявлял глава австрийской делегации, очень длинно прописанной в Брестском договоре: «министр императорского и королевского дома и иностранных дел, его императорского и королевского апостолического Величества, тайный советник Оттокар граф Чернин фон и цу Худениц». Чернин был постоянно мрачен, нервничал и злился.
После обеда, в тесном кругу делегатов, обсуждались труднейшие вопросы. «В сей час, — рассказывает тот же г. Севрюк, — не раз робился цікавійшій обмін думок, зондірувався грунт, и часто-густо западли важійши рішения».
Об этом «цікавійшем обміне думок» надо, конечно, рассказать отдельно.
Брест
На этой трагикомической конференции, с внешней стороны, быть Может, самой курьезной в истории, обе стороны рассчитывали на успех с весьма неодинаковым основанием. У Германии была превосходная армия, у России из-за большевиков ее не было. Оставалось лишь оформить то, что логически из этого вытекало, — у немцев тогда освобождались огромные силы для борьбы с союзниками. «Если они (немцы), — пишет Чернин, — смогут перебросить свои массы на запад, то они не сомневаются, что прорвут фронт, займут Париж и Кале и будут непосредственно угрожать Англии...»
Германское командование больше всего опасалось, как бы в Бресте Кюльман не продешевил. «Бешеные телеграммы от Гинденбурга об «отказе» от всего. Людендорф телефонирует каждый час; новые припадки бешенства», — заносит Чернин в свой дневник 27 декабря. Несколькими днями позднее Гинденбург обращается к императору с письмом, почтительным по форме, но довольно резким по содержанию: по мнению фельдмаршала, германская делегация в Бресте не проявляет достаточной решительности, соответственно с этим большевики приняли тон «скверной брани» (по-немецки еще сильнее: «ein unflätiges Geschimpfe»), Граф Герлинг не остается в долгу и холодно пишет Гинденбургу, что вопрос о мирных переговорах относится исключительно к компетенции канцлера. Со своей стороны, начинает раздражаться и Кюльман: он с полным основанием находит, что намеченные им условия мира достаточно выгодны для Германии; если верховное командование недовольно, то пусть генерал Людендорф приедет в Брест и сам возьмет на себя дело мирных переговоров. В спор вмешивается Вильгельм II и решает, что правы дипломаты, а не генералы. «Император — единственный разумный человек во всей Германии», — замечает Кюльман.
Большевики же все свои надежды возлагали на силу своей брестской пропаганды, на близкую помощь со стороны германского народа. «Мы обещаем вам, — говорил тогда Троцкий на заседании Петербургского совета, — вместе с вами бороться за честный демократический мир. Мы будем бороться с ними, и они не сумеют нам противопоставить угрозы наступлением, ибо у них не может быть уверенности в том, что германские солдаты пойдут в наступление. И если германский империализм попытается распять нас на колесе своей военной машины, то мы, как Остап к своему отцу, обратимся к нашим старшим братьям на Западе с призывом: “Слышишь?” И международный пролетариат ответит, мы твердо верим этому: “Слышу!..”»
«Старшие братья» ничего решительно не ответили — это одно из бесчисленных ложных предсказаний Троцкого, одна из бесчисленных его трескучих фраз. Существует легенда, будто речи, произносившиеся Троцким и Иоффе в Брест-Литовске, имели для Германии большое революционное значение. С легендой этой трудно бороться, так как в ее поддержании одинаково заинтересованы и большевистские вожди, и германские генералы. В действительности же если от Брестского мира осталось немного, то тут вся заслуга принадлежит (говоря упрощенно-символически) маршалу Фошу. Брест-литовские речи касались предметов сухих и немецкому народу малопонятных, талантом они не блистали, их и историку трудно читать без скуки. К тому же при существовании военной цензуры германское правительство, как французское и английское, имело полную возможность лишить эти речи всякого агитационного значения. А главное, до сомнительных мук большевистского «Остапа» никому решительно на Западе не было дела. Когда немцы потерпели поражение, Брестский мир развалился вместе с империей Вильгельма II — как развалился бы без Троцкого и Иоффе. А пока немцы шли от победы к победе, немецкий народ только похваливал расправу с «Остапом»: хорошо бы так расправиться со всеми и, во всяком случае, надо бы скорее и с другими заключить мир — лучше вроде Брестского, но можно и вничью, достаточно и восточного Бреста. Вот какова была истинная психология немецких народных масс, довольно точно отразившаяся в голосованиях рейхстага.