Картахена - Страница 19
Пулию я не подозревала ни минуты. Два человека нравились мне в этом отеле с первого дня – она и Садовник. Прозвище, которое дали этому парню, прилипло так, что не отдерешь, хотя ему никак не подходит. Садовник – это кто-то бодрый, коренастый, в брезентовых штанах, под ногтями у него земля, а лицо задубело от солнца. А у пианиста узкое пасмурное лицо и узкое мальчишеское тело.
В гостинице всем дают клички, пианисту сначала другую дали – лондонезе, звучит пренебрежительно, но в наших краях не привечают иностранцев. Потом увидели, что Пулия его полюбила, и дали прозвище получше, по здешним меркам ласковое. Администратор говорит, что на работу его взяли только на сезон, а он зацепился на весь год, хотя зимой музыкант в отеле – это роскошь. Секондо говорит, что парень свою работу делает: от хаоса, что начался в феврале, впору было бы свихнуться, зато по вечерам в ресторане слышно, как внизу кто-то перебирает клавиши.
Мы с Садовником не сразу стали разговаривать, какое-то время он меня вообще не замечал, только здоровался. А потом заметил. Я пришла в библиотеку, чтобы взять книгу на ночь, и наткнулась на него. Он сказал, что почти не спит, смотрит кино в пустующих номерах или заходит в клуб скоротать время до утра. Помню, как мне неловко было, когда я его застала: сидит себе на диване, закинув ноги на стол, книга на коленях, прихлебывает из бутылки, не хотите ли, говорит, глоток хозяйского амароне? Видела бы это библиотекарша, злая, как осиный рой, – она бы его насмерть ужалила.
Это случилось в конце марта, а в апреле он стал говорить мне ты, по утрам мы пили кофе у повара на кухне, два раза встречались в прачечной и один раз гуляли на кладбище. С нами ходила его собака Дамизампа, похожая спереди на хаски, а сбоку на Лабрадора. Садовник сказал, что пес пристал к нему в парке, на границе с оливковой рощей, там в каменной стене есть дыра, и деревенские собаки иногда в нее пробираются. Никто за ним не пришел, так что Зампа получил новое имя и остался. Я не стала говорить Садовнику, что знаю, где он держит собаку. О том, что я случайно разведала его тайное убежище и видела его голым на поляне, я тоже не стала говорить.
Я так ловко разыгрывала простодырую сестричку в голубом халатике, даже походку и речь отработала новые, что даже не знаю, смогу ли теперь вернуться к прежнему облику. Было досадно, что он никогда не узнает меня настоящую, но приходилось быть осторожной и помнить, зачем я здесь.
По субботам, когда у меня бывало дежурство в прачечной, Садовник приходил в подвал, садился на складной стул, так что колени торчали у самого носа, и рассказывал мне сказки. Чистой воды калабрийские байки, особенно те, что про колдунов. Когда он рассказал про Осу Беспокойства, я так смеялась, что утром побежала на кухню пересказывать – и что же? Никто не улыбнулся, кроме Секондо.
Вот мама моя, та с полуслова все понимает: смеется, заливается. Особенно ей понравилась байка про ворона, что ночью у одного грека изо рта вылетал. Это была душа грека, только она не всегда возвращалась вовремя, и грек тогда лежал в кровати и ждал с открытым ртом. Садовник сказал, что написал эту сказку о себе самом, но я только плечами пожала: на мой взгляд, души в нем было столько, что хватило бы на всех здешних обитателей, включая коноплянок и древесных жуков. Только это была другая душа, не итальянская. Затворенная, занавешенная и задвинутая на щеколду.
В начале апреля мне пришлось признать, что я должна видеть его каждый день или хотя бы думать, что увижу. Теперь мне снилось черт знает что – саламандры на раскаленном песке, баклажаны и пурпурные лисы.
Однажды, когда мы сидели в павильоне и курили одну сигарету на двоих, я не выдержала, поцеловала его в губы и погладила по голове. Садовник молча взял мою руку и погладил меня моей же ладонью по волосам – дескать, сосредоточься на себе самой. На следующий день я дежурила в прачечной, ждала вечера и тряслась – мне казалось, что он не придет, что я его напугала. Но он явился, как ни в чем не бывало, сел на плоский тюк с бельем, подобрал ноги на турецкий манер и рассказал мне новую историю. Иногда мне кажется, что ему просто нужен слушатель. Или читатель.
Пулия меня всю дорогу дразнит музыкантовой невестой, но вообще-то мы дружим. Иногда я зову ее Пилия – потому что в нашей деревне тому, кого укусила бешеная муха, обычно говорят che ti piglia? Кого мы не жалуем, так это Ферровекью, хотя, по правде сказать, на старухе вся гостиница держится. Помню несколько дней, когда кастелянша простудилась и осталась дома, какой начался бардак, какое разорение, как будто из трулло главный камень выдернули, и все хлоп! – и осыпалось в одночасье.
Вчера мы решили воспользоваться ветреной погодой и просушить постели. Доктор этого не любит, говорит, что отель не улочка в деревне, завешанная хлопающим бельем, но в тот день его заменял фельдшер Нёки, а тому на все наплевать, были бы шахматы под рукой. Покуда они с поваром разыгрывали неаполитанскую защиту, мы пошли вытряхивать одеяла, я на второй этаж, а Пулия – на третий, к самым беспомощным.
Первой комнатой на этаже был номер Риттера. Он отправился на прогулку, так что в номере никого не было, у нас не разрешают наводить порядок при постояльцах. Я свернула постель в узел, вывесила одеяла на перилах, а потом решила прибраться в шкафу. Горничные на втором этаже по выходным не работали, и мне хотелось сделать Риттеру приятное. Он никогда не кричит на сестер, не хнычет, а среди постояльцев таких раз-два и обчелся. К тому же мне известно, что он экономит на обедах и стирке, готовит себе сам на походной плитке и прячет ее под кровать. Любого другого за такие вольности давно попросили бы вон из гостиницы. Но добряка Риттера все покрывают.
Когда я открыла шкаф, у меня вдруг заныла змеиная отметина, и я насторожилась. Отметина у меня с детства, от змеиного укуса, на левой ягодице, а у отметины дар предвидения: перед несчастьем воспаляется и горит, никакие мази не помогают. Однажды, еще на первом курсе, в Бриндизи, я выпила какой-то дряни на дне рождения у подружки и опомнилась только в салоне тату, где меня уже распластали на вонючей кушетке и начали колоть иголками прямо пониже спины. Девчонки потом сказали, что я жаловалась на свою отметину, и кто-то предложил обвести ее рисунком, чтобы не бросалась в глаза, например морским коньком. Ума не приложу, как этих коньков оказалось два, но больше я крепкого не пью.
Я вычистила пиджаки Риттера бархатной щеткой и взялась за рубашки, чтобы отобрать не слишком свежие для стирки. Рубашки мне понравились, хотя их было всего восемь штук, а для галстуков даже особый ящик обнаружился. Длинный, плоский, обшитый фиолетовой кожей. Я открыла его из любопытства – уж больно хорош. В ящике лежали шелковые галстуки, кашне в турецких огурцах, стопка носовых платков, и в маленьком отделении – четыре стальные гарроты.
Садовник
Люблю смотреть, как в «Бриатико» накрывают на стол. Вечером двадцать легких столиков сдвигают в квадрат посреди столовой, а в середине квадрата ставят что-то вроде горки с цветами – я поначалу даже принял их за настоящие. Старики мало общаются в течение дня, зато за ужином чувствуют себя гостями на частной вечеринке. Прислуга выучена на славу, многие работали здесь еще в прежние времена – при ресторане, за потайной стеной которого крутились колеса рулетки и прохаживались приехавшие с севера шлюхи в золотистых платьях. Жаль, что я этого не застал. Мне нравится плюшевая роскошь казино: в этих краях владельцы притонов, сами того не сознавая, копируют фильмы, которые крутили в довоенных кинотеатрах.
Когда-то я мечтал жить в просторном доме на берегу моря: ветер, лодка, сырой песок и все такое. Жизнь тоже была сырой, ее мякоть заполняла мне рот, от нее ломило зубы и хотелось простых вещей.
Когда я приехал сюда прошлой осенью, синьор Аверичи уже махнул рукой на отель и неделями пропадал в игорных домах, так что управляющий почувствовал себя хозяином, в его щегольской кабинет нельзя было зайти просто так, без записи. Чтобы поговорить с ним, я провел все утро в приемной, служившей раньше ванной комнатой. Я понял это, разглядев два круглых следа от кранов на стене, небрежно закрашенных бронзовой краской.