Картахена - Страница 16
Подошел он к дону Эсе и поглядел ему прямо в лицо, а с чего это, говорит, мы тебе верить должны, старый джиоттоне? может, ты нашу глупышку за просто так два часа старыми костями своими мучил? может, ты нам голову морочишь? показывай давай Осу! не то мы с братом тебя в осиное гнездо голой задницей очень даже сунем!
Ох, как обиделся дон Эса, весь побелел, затрясся, коробочку приоткрыл и под нос Филиппо сунул, смотри, говорит, чтоб она тебя, дурака, за нос не цапнула! А из коробочки только вжжик! и мелькнуло что-то, маленькое, быстрое, золотистое… Все только ахнули, а старая синьора Корсо быстро рот захлопнула и присела.
Что тебе сказать? Сильно жизнь синьоры Корсо с того дня изменилась. Но это, как ты понимаешь, другая история. Совсем другая.
Садовник
Раньше на пляж вели ступеньки, вырубленные в граните каким-то благодетелем, но море откусило снизу кусок скалы, и ступеньки повисли в воздухе, будто лестница Орфея, ведущая в мокрое никуда. В пещере под скалой долго не высидишь, волны перехлестывают ее порог, и в ветреную погоду там всегда воды по щиколотку, зато на песке хватает места, чтобы лечь и раскинуть руки. В прошлом году на этом пляже поселился черный гусь, я носил ему хлеб и сырные крошки, он прятался за камнями, но ко мне выходил – немного боком, виляя хвостом, как собака. Клюв у него был крупный, красный, как у тукана какого-нибудь. Может, у него отросли новые перья – или что там мешало ему улететь, – а может, его сожрали бродячие кошки, не знаю, осенью гусь пропал, и я по нему скучаю.
Из пещеры, если забраться на гранитную глыбу, видно марину яхтенного клуба «Виржиния». Жаль, что клубный причал обнесли забором, я бы ходил туда посмотреть на яхты, в траянский порт настоящие яхты не заходят – берег там неприступный, игольчатый, как шкура дикобраза.
В детстве я был уверен, что стану матросом, хотя меня упорно учили музыке. Рояль казался мне глянцевым черным зверем, издающим хриплые вздохи. Я ненавидел в нем все: струны, колки, молоточки, войлочные подушечки. Как только мне выдали паспорт, я закрыл инструмент на ключ, забросил ключ на антресоли и устроился юнгой на круизную яхту, приведя этим поступком в бешенство не только мать, но и репетитора, провозившегося со мной четыре года. Мать даже писем мне не писала, хотя ее хлебом не корми, дай настрочить страниц десять – жалобных, навязчивых и легких, будто ореховая шелуха.
Получить место было не так просто, но парень, с которым я играл в шахматы, оказался племянником портового диспетчера, и я получил самую правильную рекомендацию – знакомство, protezione. Мне выдали два пакета с формой: для уборки и для обслуживания пассажиров за обедом. Когда я попытался возразить, капитан прервал меня жестом: он поднял указательный палец и выразительно провел им по своим губам, как будто застегивая молнию. Глаза у капитана были точь-в-точь как на портрете Амундсена, висевшем в школьном кабинете географии: тяжело прикрытые веками, с ресницами, будто припорошенными снегом. Пассажиров было шестеро, команды – в два раза больше, причем юнги считались обслугой, а не членами экипажа, так что перчатки для муринга, подаренные матерью, мне не пригодились.
Мать с трудом смирилась с моим решением, и перчатки были знаком ее понимания и уступчивости. Вскоре она умерла, и я понял, что история с заброшенной музыкой, бегством из дома, морем и тому подобным потеряла всякий смысл – я делал это против нее, а значит, для нее, и теперь, когда ее не стало, мне захотелось выкинуть беспалые перчатки к чертям собачьим и поступить в консерваторию.
Первый переход намечался через Атлантику с Канарских островов на Карибы. Самый короткий маршрут был бы по курсу вест-зюйд-вестом, пояснил мне боцман, но есть риск застрять в штилевой зоне Саргассова моря. Поэтому мы пойдем зюйд-зюйд-вест до широты Зеленого Мыса, и только потом повернем на запад. С этим боцманом я честно пытался подружиться, но, удостоив меня беседы единожды, он потерял ко мне всякий интерес. С капитаном было еще хуже. Я старался не попадаться ему на глаза, но яхта, даже такая огромная, это не оливковая роща, и каждый день я натыкался на его взгляд – длинный, темный, будто щель под дверью в комнату, где выключили свет.
Пассажиры напоминали мне публику, гостившую в доме, где я провел свое детство. Я узнавал эти плавные контуры, золото и скользящие тени, это спокойствие небожителей, знающих, что, где бы они ни сошли на сушу, она ляжет им под ноги с превеликим удовольствием. Мне нравились их женщины, являвшиеся в кают-компанию в белых платьях или лежавшие в зеленых шезлонгах на кормовой платформе. Белое и зеленое, как на флаге Уэльса, а красный дракон – капитан со своим свирепым румянцем.
Первые две недели на борту показались мне довольно веселыми, несмотря на фасоль с томатной пастой, легкие признаки морской болезни и шварканье тряпкой по тиковой палубе с утра до вечера. Я научился отличать бегучий такелаж от стоячего, стаксель от кливера, а к концу первой недели нашел укромное место в машинном отделении, где под гул дизельного двигателя умудрялся поспать среди бела дня.
Все пошло наперекосяк, как только мы причалили у берегов Иост-ван-Дайка. Пассажиры и штурман сошли на берег, а команда осталась на борту и смертельно напилась. Это был первый свободный вечер за долгое время, люди вымотались, а в марине Родтауна, куда мы заходили днем раньше, капитан купил в лавке галлон спирта в пластиковой бутыли.
Вечер был тихим, я забрался в гамак, натянутый для пассажиров на кормовой палубе, включил свой карманный приемник, поймал джазовую станцию с Тортолы и заснул под поскрипывание саксофона и пьяные голоса, доносившиеся с носа яхты, где экипаж мешал спирт с кокосовым соком.
Ночью я проснулся от ощущения холода, которое сначала показалось даже приятным, во сне я подумал, что наконец-то пошел дождь, но холод стал разрастаться, пополз по ногам и животу, даже пальцы ног заледенели, и я открыл глаза. В кромешной темноте надо мной белело лицо механика Вильке, за ним смутно виднелась фигура кока, я услышал его фырканье и снова почувствовал холод: механик держал шланг для поливки палубы, из шланга струилась вода. Мое одеяло намокло, я сбросил его на палубу и вылез из гамака.
– Вы что, совсем перепились?
– Видишь ли, юнга, – механик закрутил винт и отбросил шланг, – у нас для тебя новости. Плохие новости. Капитан проиграл тебя в карты, и теперь твоя жизнь заметно изменится, верно, кок?
– Верно. – Кок покачал головой, я только теперь заметил, что он был голым до пояса. – Я проиграл свою куртку и вообще все, кроме штанов. А капитан проиграл тебя.
– Идиоты. – Я снял рубашку и стал ее выжимать. – Пассажиры скоро вернутся, а тут такой бардак на палубе.
– Держись, парень. – Механик потрепал меня по плечу. – Бардак только начинается. Я бы на твоем месте побыстрее сошел на берег.
Вильке подтолкнул кока, и они отправились на нос, где было уже не так шумно, а я пошел досыпать в машинное отделение. Если бы я знал, каким станет мое дальнейшее путешествие, я бы точно сошел на берег, да что там, я бы вплавь добрался. Денег у меня было мало, но в Грейт-Харборе можно было устроиться на погрузку, перекантоваться несколько месяцев, а там подвернулось бы судно, идущее в Европу. Но я не знал.
К пяти часам я вымыл палубу, еле различимую в рассветной дымке, и, переодевшись у себя в каюте, решил дожидаться пассажиров. К девяти мы должны были отчалить и взять курс на Сент-Томас, где почти все намеревались сойти на берег, так что работы у меня должно было поубавиться. Так я думал, заваривая себе кофе на пустом камбузе. Берег был так близко, что я различал кабинки канатной дороги на Парадайз-пик, поблескивающие в небе, будто стеклянные бусины, заполненные белым воском. У моей матери были такие бусы, дутые, приятно хрустящие, она называла их жемчугом и носила в три ряда вокруг крепкой шеи.
Это был последний день, который я мог назвать днем свободного человека. Отойдя от Сент-Томаса с двумя дружелюбными шведами на борту, мы высадили их в заливе Гудмен и повернули домой. Как только шведы сошли на Багамах, пассажирские каюты опустели, я остался один на один с командой, и проигрыш капитана вошел в силу.