Карта родины - Страница 74
С отличниками-очкариками я не водился, относясь свысока к их зубрежке, чистоплюйству и мужской неразвитости. Другое дело — близнецы Никаноренко из дома на Ленина, 101, двоечники и хулиганы, кандидаты в мастера по гимнастике, жившие взрослой жизнью, с пьяными компаниями и веселыми девушками. У них был еще старший брат, но Дима рано допился до тяжелого цирроза, а перед смертью сошел с ума, пугливо озирался и повторял: «Евреи поют». Его разубеждали, он лукаво подмигивал. «Только я слышу — поют евреи». С Никаноренками я пропадал целыми днями и иногда ночами. В их квартире можно было играть в карты допоздна, открыто выпивать, даже с отцом, приводить девушек, когда дома была только бабка. Наших подруг она не одобряла: «Ета окно отворят — воздуху ей вишь мало, фитюлька!» — но терпела.
После школы благодаря Никаноренкам я нашел пристанище в общежитии физкультурного института в Шмерли, где подолгу жил в комнате уральских гимнастов. Владик Лукашов знал наизусть всего Есенина, терпеть не мог Латвию, особенно «немцев», раза два в месяц пытался уехать на Урал, но к утру возвращался с разбитой мордой. Мы с ним ходили на третий этаж, где вдвоем удобно жили подруги. Маара — ядро и Дзидра — спортигры. Мой роман с Марой оказался краток: с Олимпиады в Мехико вернулся с золотой медалью копьеметатель Лусис, и Мара без сожаления меня бросила. Дзидра обожала Владьку, поднимала на руки и носила по комнате, плача живыми слезами от безнадежности: он был на двадцать шесть сантиметров ниже и через раз невменяем. Когда Лукашов все-таки вернулся в Челябинск, Дзидра подарила ему на прощанье свою фотографию со стихами, списанными у русских соседок: «Пусть эти мертвые черты теперь предстанут, как живые, и тебе вспомнятся те дни, когда мы встренулись впервые». В школьные годы близнецы изредка брали меня на улицу Суворова в свою побочную компанию, сколоченную по спортивно-хулиганскому признаку. Шлялись по городу, стояли кучкой на углу, сидели на крылечке во дворе, пили под сырок, врали о бабах, обсуждали кино. Непревзойденным оставался прошедший несколько лет назад фильм о боксерах «Рокко и его братья», мельчайшие подробности кровавой рубки Рокко и Симоне помнили все, Надю жалели, хотя и блядь.
У всех родители приехали сюда после войны, Ригу они воспринимали своим русским городом, латышей — досадным недоразумением, с которым можно и нужно бороться. «Бить лабуков» почиталось святым долгом, без глупых вопросов: почему и за что?
На интеллигентском уровне пришлые относились к местным с налетом колонизаторского комплекса — если дружелюбно, то с оттенком снисхождения, с позиции старшего брата. «Я не могу учить язык, которым пользуется несчастный миллион человек», — говорил мне в редакции «Советской молодежи» эрудит и полиглот Ленев. Очеркист Вадик Ершов смешно показывал достижения здешнего народного творчества: выставлял перед собой руки, сложенные словно на школьной парте, и высоко поднимая колени, скакал по кругу, распевая: «Ла-ла, тра-ла-ла, я хожу вокруг стола, я не просто так хожу, я на бабушку гляжу». Качали головами: «Ну что ты скажешь, все искусство — хоровое пение, а народный эпос сочинил русский офицер». (Андрей Пумпур был латыш, но закончил Одесское юнкерское училище и до конца жизни служил в российской армии, там и сочинил в 1888 году эпическую поэму «Лачплесис» на основе хроник, сказок и преданий.) Подразумевалось: с 1710 года — часть империи, Лифляндия-Курляндия, окраина, надо бы осознавать свое место. Так же примерно, не зная фактов и дат, понимали положение дел в компании на Суворова. Лабук — вырубить немедленно. Ребята были простые, но затейливые.
Сашка Акульщин держался тихо, время от времени внезапно взрываясь жутким матом. Он считался в этом деле виртуозом, его часто просили ругаться взрослые. Еще он умел разжевывать лезвия бритв, но такие мастера попадались нередко, а Вовка-Цыган мог есть стаканы. Главный талант Акульщина состоял в том, что он выпивал из горла «бомбу», ноль-восемь литра, за семнадцать секунд. Тем и жил, что спорил на рубль, а то и на трешку, с клиентами винного магазина на углу Суворова и Карла Маркса. Брали, если был, портвейн по рубль шестьдесят две, но его к вечеру обычно разбирали, и чаще всего покупали вермут розовый крепкий по рубль девяносто две с отчетливым запахом человеческих экскрементов. На таких пари я присутствовал многократно: Сашка работал беспроигрышно, точно укладываясь в семнадцать секунд.
Вовка-Цыган, похожий на Ринго Старра, жил тут же с матерью-дворничихой, выносил гитару, пел Высоцкого: «Я однажды гулял по столице, двух прохожих случайно зашиб…». Дико раздражался, когда шептались или кашляли, с ним не связывались. Цыган был заполошный, как блатные в кино, а однажды прямо со ступенек кинул в кота немецкий штык и попал. На следующий день кот гулял по двору. «Коты эти живучие, как слоны», — сказал Женька со Столбовой. Он себя так именовал, подражая местным русским, которые жили в Риге еще при Ульманисе и называли улицы по-старому, только русифицируя. Революцияс у них была Матвеевская, Карла Маркса — Гертруденская, Суворова — Мариинская. Лишь главная, Ленина — по-нашему Бродвей, — так и была Ленина, а не Бривибас (Свободы), как прежде и теперь: может, потому что при немцах она называлась Адольф-Гитлер-штрассе.
Приходили во двор братья Кучеренко, Сергей и Сашка, долговязые, худые, сонные, вялые, страшные в драке. Им прочили призовые места на юношеском первенстве Союза, но вскоре оба сели — Сергей на четыре, Сашка на два года. Обычное дело для боксеров: очень трудно уметь и не применить. Курчавый молдаванин Валера Гогу садился на ступеньки и тут же раздевался по пояс. Его фотографию в плавках напечатали в «Советской молодежи»: клубы культуристов тогда разрешили под названием «секции атлетической гимнастики». Валеру даже узнавали на улице. Кучеренки, Гогу, Никаноренки признавались главной ударной силой в драках, которые возникали по всякому поводу с кем попало. Заводилой обычно бывал Божовский.
Борька Божовский, с приплясывающей походкой и прищуренным взглядом, постоянной бессмысленной наглостью искупал еврейство и близорукость. Сослепу ему вечно казалось, что над ним смеются, он ходил стиснув зубы и заранее ненавидя всех. Я только однажды видел на его лице светлое чувство. В середине 60-х страну потряс первый настоящий боевик — литовский фильм «Никто не хотел умирать», где блистали Банионис, Адомайтис, Будрайтис и в главной роли красавец латыш Бруно Оя. Борька налетел на меня на Бродвее возле часов «Лайма»: «"Никто не хотел" видел? — Еще бы! — Как Бруно Оя, а? — Здорово! — Так это он моей Нельке целку сломал!»
АРМИЯ
Друзей, которых можно назвать этим редкостным словом, я нашел, как в дремучей советской киноклассике («Солдат Иван Бровкин», «Максим-Перепелица» и пр.), в армии. Пути, сказано, — неисповедимы. В двадцать лет у меня еще не было настоящего доверия к жизни, я был убежден, что попал в беду. Молодые люди из приличных семей в армии не служили, это почиталось пустой тратой времени и дурным тоном. Прилагали усилия: закашивали на туберкулез, менингит, шизофрению. Тыкали пальцем в глаз, вместо того чтоб коснуться кончика носа, падали навзничь, когда просили пройти по половице. Готовились вдумчиво и загодя. Я же, бросив свое судостроение, попался, не успев ничего предпринять по части умственного и душевного здоровья. Отслужил два года и только лет через пятнадцать понял, что все получилось правильно.
Уехал недалеко: благодаря неполному высшему образованию попал в радиоразведку, в дислоцированный в Риге полк. Наши казармы находились в городе, на улице Дунтес, приемный центр — в дальнем пригороде. К северо-востоку от Риги — несколько крупных озер: Югла, Кишэзерс, Балтэзерс. Туда ездят ловить плотву, леща, красноперку, в лесах вокруг полно черники, брусники, грибов. Югла — естественная восточная граница города, край озера пересекает тринадцатикилометровая главная улица Бривибас, дальше переходящая в Псковское шоссе.
Самое большое — Кишэзерс, Киш-озеро. У южного его берега — Еврейское кладбище в Шмерли, где похоронены мои родители: в 83-м, без меня — отец, в 96-м рядом с ним — мать. На юго-западном берегу — респектабельный район Межапарк, с лодочными станциями, зоопарком, с оставшимися от былой роскоши особняками. О славном рижском прошлом напоминали там и названия улиц, по именам братских ганзейских городов: Хамбургас, Либекас, Стокхолмас.