Карта родины - Страница 15

Изменить размер шрифта:

В бараках — кафе, столь пышно переименованное из столовой с появлением стойки бара, промтоварный магазин, продуктовый. Все дороже, чем в Архангельске, цены почти московские. Традиция: в лагерной лавке, устроенной в монастырской часовне преп. Германа, цены были в полтора-два раза выше общесоветских. «Мне свеклы кило и майонез „Ряба провансаль“, две штуки», — «Ой, Сима, тебя не узнать, ты как туристка». Сима, в новом желтом, полыценно улыбается: «В Кеми брала». На дверях магазина — объявления об отправке судов. По маршруту Соловки — Кемь ходят «Печак», «Нерха», «Анна-Мария», «Савватий» — три часа ходу. Поездом от Москвы до Кеми — сутки. (В 20-е зэков везли девять дней, из Ленинграда — шесть: на всю дорогу по килограмму хлеба и по две селедки.) Через Кемь сюда добраться проще и надежнее, чем самолетом из Архангельска. Кемская пристань — отдельный населенный пункт с элегантным именем Рабочеостровск. Это Попов остров, где был Кемперпункт, пересылка: плоские камни без единого дерева, со стороны моря колючка, с суши высокий забор. Отсюда на Соловки зэков отправляли пароходами, бывшими монастырскими, для паломников: «Глеб Бокий» — бывш. «Архистратиг Михаил», «Новые Соловки» — бывш. «Соловецкий», «Нева» — бывш. «Надежда». За вычетом «Бокия», названного в честь куратора СЛОНа, переименования — скромные. Была еще баржа «Клара Цеткин» на буксире. По самим Соловкам географическая чистка прошла радикальнее. Озеро Белое назвали Красным, Крестоватое — Комсомольским, Игуменское — Биосадским, Святое — Кремлевским. После того как история, вопреки пожеланиям экскурсовода, перемешалась, уже и неясно — что правильнее. Уж очень режет слух бухта Благополучия.

От Кемского причала с которого в бухту увозили зэков, целы только сваи, настил сгорел в 2000 году. Здесь охрана играла в дельфина. С криком «Дельфин!» указывали на кого-нибудь из строя, тот обязан был сразу прыгать в воду, если замешкался — стреляли. Еще развлекались подсчетом чаек. Выбранная жертва должна была во всю силу легких кричать: «Чайка — раз! Чайка — два! Чайка — три!» — и так до обморока от надрыва. Не просто, не тупо, с выдумкой, с полетом. Народ-поэт.

Чайка вписана в историю Соловков. Начальник лагеря Эйхманс за убитую чайку отправлял в штрафной изолятор — на Секирку. Соблюдая экологическую осторожность — незабудки бы не растоптать, — поднимаемся на 70-метровую высоту Секирной горы, где в XV веке совершена была первая соловецкая экзекуция: ангелы высекли ни в чем не повинную жену рыбака. Утрамбованная дорога ведет к храму: церковь Вознесения стоит на самой вершине, видная издалека с моря, над куполом — стеклянный фонарь маяка.

Воспоминания дважды попадавшего в СЛОН Олега Волкова: «Для тех же, кто сидел на острове, не было страшнее слова. Именно там в церкви на Секирной горе, достойные выученики Дзержинского изобретательно применяли целую гамму пыток и изощренных мучительств, начиная от „жердочки“ — тоненькой перекладины, на которой надо было сидеть сутками, удерживая равновесие, без сна и без пищи, под страхом зверского избиения, до спуска связанного истязуемого по обледенелым каменным ступеням стометровой лестницы: внизу подбирали искалеченные тела». О «жердочках» известно из множества свидетельств. И о «комариках» — голого связанного человека выставляли на съедение комарам, всем тридцати соловецким видам. И о «вычерпывании озера» — на лютом морозе заставляли переносить ведрами воду из одной проруби в другую под окрики «Досуха! Досуха!» Как же изобретателен богоносец в святых местах. Что до лестницы на Секирной горе, то бывший зэк Михаил Розанов («Соловецкий лагерь в монастыре») и Юрий Бродский полагают и обосновывают, что регулярными такие казни не могли быть — возможно, один-два случая, которые обросли вымыслом. В этой добросовестной объективности — отдельный леденящий ужас. Особенно когда глядишь с лестницы вниз. Лестница на месте — ступени, кстати, деревянные: Волков на Секирке, к счастью, не был. К концам перил прибита доска: «Проход запрещен». Ну, слава Богу. С этой высоты глядел Максим Горький: «Особенно хорошо видишь весь остров с горы Секирной — огромный пласт густой зелени, и в нее вставлены синеватые зеркала маленьких озер; таких зеркал несколько сот, в их спокойно застывшей, прозрачной воде отражены деревья вершинами вниз, а вокруг распростерлось и дышит серое море».

Горький прибыл на Соловки в 1929 году, в такие же июньские дни солнцестояния: «Хороший ласковый день. Северное солнце благосклонно освещает казармы, дорожки перед ними, посыпанные песком, ряд темно-зеленых елей, клумбы цветов, обложенные дерном. Казармы новенькие, деревянные, очень просторные; большие окна дают много света и воздуха… Конечно, есть хитренькие, фальшивые улыбочки в глазах, есть подхалимство в словах, но большинство вызывает впечатление здоровых людей, которые искренно готовы забыть прошлое».

Где он был? Что за помрачение ума и таланта, которыми был наделен этот человек? Отчего не насторожила фальшь в глазах, если уж ее заметил? Ясно: дорожки, клумбы, отрепетированные вопросы — быстро и умело выстроенная очередная потемкинская деревня. Но ведь это же Горький — человек незаурядного дара проницания, ведающий жизнь и ее низы, как мало кто из бравшихся за перо. Есть верные свидетельства того, что он знал правду, а что подозревал ее — вне всяких сомнений. Наверное, наверняка он не мог сказать правду публично, но на своей высоте положения мог ничего не сказать. Однако благостные картинки Соловков соперничают со светлыми фресками и витражами его московского дома, подаренного Сталиным особняка Рябушинского на Спиридоновке. Не хочется думать, что в этом дело: дом Горького в Сорренто — немногим меньше и роскошнее, а уж вид из окна понаряднее. Да и не тот калибр этого человека — просто купить Горького не удалось бы. Тиражи и слава у него были мировые: так что почет — хоть и козырь, но вряд ли решающий. Он вернулся на родину своего родного языка и своего главного читателя — вот естественный писательский мотив, вернулся после сомнений и споров с близкими и с самим собой, зная, что жертвует и рискует многим. Шел всего лишь первый год советской жизни Горького, требовалось убеждать себя в верности сделанного выбора, глаз и ухо отсекали все то, что могло уколоть и укорить неправильностью совершенного поступка.

Психологически такая избирательность восприятия объяснима, понятна. Он переступил границу государственную и иные — и доказывал себе, что по ту сторону, где он теперь, все в порядке. Оттого и увидел с Секирной горы одно лишь благолепие, оттого смотрел на Соловки и на все большие советские соловки с птичьего полета. Да еще плакал все время от умиления — какая уж там точность взгляда сквозь линзу слезы?

«Суровый лиризм этого острова, не внушая бесплодной жалости к его населению, вызывает почти мучительно напряженное желание быстрее, упорнее работать для создания новой действительности». Каково в этом болезненном самозаводе писательское словосочетание — «бесплодная жалость»?

Олег Волков: «В версте от того места, где Горький с упоением разыгрывал роль знатного туриста и пускал слезу, умиляясь людям, посвятившим себя гуманной миссии перевоспитания трудом заблудших жертв пережитков капитализма, — в версте оттуда, по прямой, озверевшие надсмотрщики били наотмашь палками впряженных по восьми и десяти в груженные долготьем сани истерзанных, изможденных штрафников».

Горький не захотел увидеть этих ВРИДЛО — «временно исполняющих должность лошади», зато посмотрел и послушал в бывшей трапезной для богомольцев концерт силами заключенных: Россини, Венявский, Рахманинов, Леонкавалло. На Соловках Горький обосновал привилегированность «социально близких» уголовников по сравнению с «врагами народа»: «Рабочий не может относиться к „правонарушителям“ так сурово и беспощадно, как он вынужден отнестись к своим классовым, инстинктивным врагам, которых — он знает — не перевоспитаешь». И подвел итог: «Мне кажется, вывод ясен: необходимы такие лагеря, как Соловки».

Статус писателя в России потому и был так высок, что его спрашивали обо всем, всему лучшему в себе были обязаны книгам, как сказал тот же Горький, но время от времени (подобно Василию Розанову, возложившему именно на писателей вину ни больше ни меньше — за революцию) и спрашивали за все. Оттого Волков не прощает и Пришвина, посетившего Соловки вслед за Горьким: «Лакейской стряпней перечеркнул свою репутацию честного писателя-гуманиста».

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com