Карандаш плотника - Страница 24
А ты ревновал, а? – с улыбкой заметила Мария да Виситасау.
Монахиня была писаной красавицей, сказал Эрбаль. И очень умной. И, без всякого сомнения, была похожа на Марису. Невероятно похожа. С той разницей, что носила монашеское платье. Меня она ненавидела. До сих пор не знаю, за что она так сильно меня ненавидела. В конце концов, я был простым охранником, а она – главной над монахинями, которые работали в тюремном санатории. Так что мы, как я полагал, принадлежали к одному лагерю.
Эрбаль посмотрел в уже открытое окно, словно хотел поймать далекий, едва мерцающий огонек воспоминания. Стемнело, и были видны фары машин, которые мчались по шоссе в сторону Фронтейры.
Однажды она застала меня врасплох – я вскрывал письма. Надо сказать, интересовали меня в первую очередь письма, адресованные доктору Да Барке. Их я читал с особым вниманием.
Чтобы донести? – спросила его Мария да Виситасау.
А как же, если встретится что подозрительное, то и донести. Я обязан был сообщать о всяких таких вещах. Мое внимание давно привлекла переписка доктора с неким другом по имени Соуто, где они толковали исключительно про футбол. Его идолом был Чачо, игрок «Депортиво» из Коруньи. Мне показалось довольно странным, что доктор Да Барка с таким увлечением рассуждает о футболе, хотя я никогда не слыхал, чтобы он был слишком уж рьяным болельщиком. А вот в своих письмах – их я, разумеется, тоже читал, потому что проверялись как те, что уходили из санатория, так и те, что приходили, – он делал очень своеобразные замечания: скажем, когда надо было навесить на ворота, а когда прострелить, или ехидно замечал, что катиться должен мяч, на то он и круглый, а не игрок. Мне тоже нравился Чачо, поэтому поначалу я без всяких подозрений пропускал такие письма, не слишком в них вникая. На самом деле меня больше волновали письма Марисы. И мы часто говорили о них с покойным художником. Ему очень понравилось одно письмо, где было стихотворение про любовь и еще про дроздов. Это письмо я продержал у себя целую неделю. Носил в кармане и перечитывал. Мне-то самому никто никогда не писал.
Так вот, однажды эта самая мать Исарне зашла в комнату привратника, где я спокойно сидел перед кучей распечатанных и раскиданных по всему столу писем. Я даже не повернулся. Потому что был уверен: она наверняка должна знать, что корреспонденция арестантов проверяется. Но монахиня прямо вспыхнула вся от негодования. Я не без досады ей на это и говорю: Успокойтесь, мать Исарне, служба есть служба. Да не шумите так, не то всех вокруг переполошите. И тут она совсем разошлась и кричит: Не смейте прикасаться своими грязными руками к этому письму! Вырвала его у меня, да так неловко, что разорвала пополам.
Она посмотрела начало. От Марисы Мальо доктору Да Барке. Это было то самое письмо – со стихотворением про любовь и про дроздов.
И две половинки прямо задрожали у нее в руках. Но она прочла и дальше.
Я ей говорю:
Там нет ничего интересного, матушка. Ни о какой политике даже и речи нет.
А она мне отвечает:
Свинья. Свинья в треуголке.
С тех пор как мы туда переехали, я чувствовал себя хорошо. Там стояла вечная весна. Никакого сравнения с климатом Галисии. Но во время стычки с монахиней я опять ощутил прежнее, будь оно проклято, бульканье в груди и первые признаки удушья.
Она, видно, по глазам моим угадала, что приближается приступ. Потому что, как и любая из тамошних монахинь, в таких делах разбиралась.
И сказала:
Вы больны.
Ради всего святого, матушка, не говорите так. Это просто нервы. Нервы, и от нервов кровь ударяет в голову.
Это тоже болезнь, заметила она. И лечат ее молитвами.
Я молюсь. Да не помогает.
Тогда убирайтесь ко всем чертям!
Она была очень умной. И очень вспыльчивой. Она ушла, унося разорванное на две половинки письмо.
Я рассказал о случившемся полицейскому инспектору из Валенсии по фамилии Ариас, который время от времени поднимался к нам в горы, но о своем недуге я, понятно, и словом не обмолвился.
Никогда не вставай на пути у монашек, загоготал он, не то пропадешь со всеми потрохами.
У инспектора Ариаса были маленькие, тщательно подстриженные усики. И он страх как любил порассуждать. В тот раз он сказал:
В Испании никогда не будет нормальной диктатуры, такой, как у Гитлера, где все слаженно и работает как часы. А знаешь почему, капрал? Из-за женщин. Да-да, из-за женщин. У нас в Испании половина женщин шлюхи, вторая половина – монахини. Я тебе сочувствую, потому что мне досталась из первой половины.
Ха-ха-ха. Старая казарменная шутка.
А я вот помню только некоторые занятные истории, но на шутки и анекдоты у меня памяти нет, отозвался я. Жила-была собака, и звали ее Шутка. Померла собака, вот и вся шутка.
Ха-ха-ха. У тебя и впрямь ума палата, галисиец! И мой тебе совет: никогда не вставай на пути у монашек.
Эрбаль воспользовался случаем и сказал инспектору, что будет лучше, если письмами займется кто-то другой.
Выбрось это из головы, ответил тот. Отныне их станут доставлять прямо нам в комиссариат.
А ты как считаешь, он и вправду ей нравился? – спросила Мария да Виситасау, возвращая разговор к той теме, которая задела ее за живое.
Что-то в нем было, я ведь уже говорил тебе. Женщины против него устоять не могли, с обожанием на него глядели, все равно как на ярмарочного фигляра.
Никто толком не знал, когда доктор Да Барка спит. На дежурствах он не выпускал из рук книгу. Иногда, не выдержав, засыпал в больничной палате или где-нибудь поблизости, накрыв грудь раскрытым томиком. Мать Исарне стала давать ему всякие религиозные сочинения, о которых они потом толковали. Беседы их обычно протекали в теплые вечера, когда больные выходили подышать свежим воздухом.
При свете луны эти двое ходили туда-сюда по дороге под соснами.
Но даже Эрбаль не знал, что однажды монахиня Исарне и самого доктора Да Барку тоже послала ко всем чертям. Это случилось в первую весну по их прибытии в Портасели, и виной тому стала Святая Хереса [25].
Монахиня сказала:
Вы меня разочаровали, доктор. Я знала, конечно, что вы нерелигиозны, но считала вас человеком чутким, восприимчивым.
Он сказал:
Чутким? В «Книге жизни» она пишет: «У меня болело сердце». Да, совершенно верно, именно так оно и было: у нее болело сердце, у нее болел конкретный внутренний орган. Она страдала грудной жабой и перенесла инфаркт. Доктор Новоа Сантос, искусный патолог, съездил в Альбу, где хранится реликвия, и осмотрел сердце святой. Поверьте, он был честным человеком. Так вот, он пришел к заключению: то, что считалось раной от ангельского копья, есть не что иное, как sulcus atrioauricular, ложбинка, разделяющая предсердия. Но он обнаружил также рубец, какие оставляет склеротическая бляшка, указывающая на перенесенный инфаркт. По словам учителя Новоа, глаз клинициста не может найти объяснения стихотворению, зато стихотворение может отлично объяснить то, что скрыто от глаза клинициста. Вспомните строки: «Живу, в себе я не живя, и столь высокой жизни чаю, что умираю от того, что все никак не умираю». Умираю от того, что все никак не умираю! Это стихотворение…
Оно чудесно!
Да. Но это еще и медицинский диагноз.
Фу, как это грубо и непристойно, доктор. Мы ведем речь о поэзии, о высочайших стихах, а вы, вы талдычите о внутренних органах, словно судебный врач.
Извините, но я патолог.
Да! Конечно! И совсем помешались на этом!
Послушайте, Исарне. Мать Исарне. Эти стихи великолепны. Ни один патолог не сумел бы так верно описать болезнь. Святая Тереса превращает недуг, медленную смерть – следствие грудной жабы – в высший образец искусства и, если угодно, духовности. Это вздох, преображенный в стихотворение.
Для вас «умираю от того, что все никак не умираю» – не более чем вздох?
Да. Вздох. Но отметим, что вздох в высшей степени осмысленный и утонченный.