Карамзин - Страница 109
«Буду ждать вести о вероятности скорого государева возвращения в Петербург: что должно решить наш выезд отсюда, — соглашается Карамзин. — Едва ли неприятельские действия не возобновятся: в таком случае не время думать о напечатании моей „Истории“; надобно будет подождать конца. Доживем ли до спокойствия? Или найдем его только в гробе? Я нездоров. Я очень переменился, любезнейший друг, со времени разлуки нашей: остыл к приятностям мира и даже едва ли могу продолжать „Историю“; для того более и хотел бы напечатать, что готово. Чувствительность моя цела единственно для горестей. Иногда рассудком убеждаю себя быть суетнее! Впрочем, да будет со мною, что угодно Провидению. Не я сам произвел себя; не я сам захотел быть в здешнем свете: это говорю себе в утешение».
Дмитриев ехал в Москву, так как решил выйти в отставку и поселиться в Первопрестольной. Он намеревался купить домик, «приют, — как он сам говорил, — для моей старости», взамен дома у Красных ворот, сгоревшего до основания.
После свидания с Дмитриевым в начале августа Карамзин приободрился. Видимо, к этому времени он отдохнул, спокойная домашняя жизнь — а Остафьево столько лет было ему настоящим домом, домашним очагом, кабинетом, в котором он пережил много часов радостного труда, — вернув силы, вернула и способность к работе. Он закончил примечания к описанию царствования Ивана III и начал писать о правлении его сына Василия Ивановича.
Вновь письма постоянным корреспондентам полны просьб о присылке материалов.
К осени Карамзин нанял дом Селивановского на Большой Дмитровке, и в ноябре они всей семьей переехали из Остафьева в Москву.
Летом Карамзин бывал в городе наездами на час-два, теперь он мог наблюдать московскую жизнь пристальнее и ближе. Все более и более он убеждается, что после пожара Москва изменилась. «Не одни домы сгорели, — пишет он Дмитриеву, — самая нравственность людей изменилась в худое… Заметно ожесточение; видна и дерзость, какой прежде не бывало». «Здесь все переменилось, и не к лучшему, — сообщает он брату. — Говорят, что нет и половины прежних жителей. Дворян же едва ли есть и четвертая доля из тех, которые обыкновенно приезжали сюда на зиму. Один Английский клуб в цветущем состоянии: он подле нас, а я еще не был в нем».
Между тем Дмитриев в Петербурге подготавливал почву для приезда Карамзина. Он сказал вдовствующей императрице Марии Федоровне, что историограф собирается в Петербург, и императрица предложила ему помещение в Павловске и в Петербурге. Дмитриев сообщил об этом Карамзину, тот написал Марии Федоровне благодарственное письмо, началась переписка. Затем Карамзин получил письмо от великой княгини Екатерины Павловны. Таким образом, как будто восстанавливались прерванные войной отношения с императорским семейством.
От приглашения императрицы Карамзин отказался из-за болезни младшей дочери, великой княгине ответил обширным письмом, в котором затрагивались многие вопросы и содержались рассуждения на разные темы. В переписке с Екатериной Павловной Карамзин вновь ощутил себя светским собеседником: его речь ярка, красочна, живые картины сменяются глубокими, но легко и просто изложенными рассуждениями.
Он описывает Москву: «Вид Москвы поистине страшен. Никогда прежде мир не видел таких обширных руин… Поистине это место для грусти. Вы знаете, я люблю гулять, иногда прогуливаюсь и ночью, когда лунный свет падает на остовы дворцов, таких прекрасных в прошлом, но теперь, опустошенные огнем, они похожи на символы смерти. Ни празднеств, ни украшений, ни великолепных экипажей, люди видны лишь на избежавших разрушения улицах. Никаких развлечений для женщин, мужчины читают газеты и играют в бостон».
Между тем Москва, не раз в своей истории подвергавшаяся вражескому разрушению и вновь поднимавшаяся из пепла, и после великого пожара 1812 года возрождалась.
Победные реляции шли одна за другой. В марте русские войска подошли к столице Франции.
Карамзин внимательно следил за всеми событиями, анализировал их, и часто его прогнозы оправдывались в полной мере. Он не был бесстрастным наблюдателем, его волновали несчастья, героизм, поражения, победы, и, конечно, ему приходила мысль написать о нынешних днях России.
В январе 1813 года в «Московских ведомостях» появилось обращение Я. И. Бардовского, переводчика, литератора, бывшего до войны членом Общества любителей российской словесности при Московском университете, с просьбой о доставлении ему сведений «о нашествии неприятеля на Москву», поскольку он имеет поручение от императора описать эти события. Карамзин просит Дмитриева узнать о поручении и Бардовском. Возможно, уже тогда Карамзин задумался о литературной работе на военную тему. Думается, с этими мыслями связана и фраза в его письме 17 февраля 1813 года Малиновскому о том, что он читает Тацита и Монтеня, сопровождаемая замечанием: «Они жили также в бурные времена». Наверное, Карамзин был уязвлен тем, что такое историческое поручение дано не ему, историографу, а человеку, никак не проявившему себя в этой области. Об этом он, видимо, разговаривал с Дмитриевым во время его приезда в Москву. В марте 1814 года Карамзин прямо сообщает императрице Марии Федоровне о своем намерении «„заняться историею“ нынешнего достопамятного времени и важнейших происшествий, в глазах наших совершившихся и совершающихся».
17 апреля в Москву прибыл специально посланный курьер, граф Васильев, чтобы объявить древней столице о взятии Парижа. В кремлевских соборах служили благодарственные молебны, после литургии гремел орудийный салют, над городом плыл колокольный звон, преосвященный Амвросий, выйдя на площадь, обратился к народу с проникновенными словами: «Москва! вознеси главу свою, убеленную долголетними сединами; отряси прах, покрывающий оную; радость и веселие да разольются на величественном челе твоем». Три дня продолжались празднества.
В опьяняющей атмосфере победных торжеств Карамзину, с одной стороны, хотелось писать историю Отечественной войны, с другой — он понимал трудность работы: сбор материала, необходимость заняться современными военными науками, о которых он имел самое общее представление, наконец, он должен был на время работы иметь материальное обеспечение. 20 апреля 1814 года он пишет Дмитриеву: «Мысль описать происшествия нашего времени мне довольно приятна; но должно знать многое, чего не знаю. Не возьмусь за перо иначе, как с повеления государева. Не хочу писать для лавок: писать или для потомства, или не говорить ни слова». 11 мая на уговоры Дмитриева приняться за работу он отвечает: «Не имею нужды уверять тебя, какое живое участие беру в великих происшествиях, в особенности столь славных для нашего любезнейшего государя. Я готов явиться на сцену с своею полушкою, и если буду жив, то непременно предложу усердное перо мое на описание французского нашествия; но мне нужны, любезный, сведения, без которых могу только врать: почему и буду просить их. Читал я Петербургское красноречие, и хотя не знаю, что ты думаешь, но соглашаюсь с тобою, доверяя твоему вкусу. Мы очень славны: авось будем и разумны; всему есть свое время. Я в бреду написал было несколько строф; но теперь не имею сил писать ни стихами, ни прозою».
Карамзин говорит здесь об оде «Освобождение Европы и слава Александра I», которая была им написана к празднеству 19 мая и тогда же напечатана в Москве отдельной брошюрой. Из бесчисленного числа тогдашних од она прежде всего выделялась посвящением. Обычно такие оды посвящались царю. Карамзин написал: «Посвящается Московским жителям», затем следовало развернутое посвящение:
«С вами, добрые Москвитяне, провел я четверть века и лучшее время жизни моей; с вами видел грозу над сею столицею отечества; с вами ободрялся великодушием достойного нашего градоначальника; с последними из вас удалился от древних стен Кремлевских, и с вами хожу ныне по священному пеплу Москвы, некогда цветущей. Сердце мое принадлежит вам более, нежели когда-нибудь. В эти тревоги и бедствия видел я вашу доблесть: лица горестные, но ознаменованные твердостью; слезы, но слезы умиления, всегда исчисляемые Отцом Небесным: они были для тирана Европы гибельнее самого оружия Героев Российских. Примите жертву моей искренности. Счастлив буду, если, пользуясь остатком дней моих и способностей, успею изобразить на скрижалях „Истории“ чудесную, беспримерную славу Александра I и нашу: ибо слава Монарха есть народная».