Капка - Страница 18
На повороте, у толстого огромного дуба, меня догнал Колька.
- Он обидел тебя?
Я заплакала.
- Нет, Кольк. Он не виноват.
- Я ему, знаешь... - Колька сцепил зубы.
- Не надо, Кольк, он сильнее тебя.
- Я трактором его задавлю.
Я вытерла концом шелковой косынки глаза.
Колька... Хороший мой друг Колька.
Сказала:
- Я люблю его, Кольк.
Колька оторопело заморгал ресницами.
- Неправда!
- Правда, Кольк. Правда.
Отвернулась и пошла. И Колька пошел рядышком со мной и шел до самой деревни. Шел и молчал, шел и пинал высокие придорожные стебли коневника.
У околицы остановился, достал из нагрудного кармана смятую папиросу.
Я взяла у него ее, бросила и растоптала.
- Не надо, Кольк, курить.
И мы расстались. Грустные, молча. И дома меня поджидало несчастье: у нас обвалилась печь. Старенькая она была. Кирпичи пообгорели и рухнули.
А без русской печи в деревне что без рук. Она и поит и кормит. Мы-то еще ладно, как-нибудь на хлебе с зеленым луком перебьемся, а поросенок... Он вон какой кабанище, вымахал, ему картошки ведерный чугун каждый день вари да столько же воды грей. Сухую картошку он есть не будет, пойла давай.
Пришлось у соседки, бабушки Настасьи, печку топить.
А со своей печкой не знали, что и делать.
Мама извелась вся, думаючи. К председателю ходила. Он прислал печника. Покрутился печник возле нашей печки, постукал молотком и сказал:
- "Голландка" из нее получится, а русская печь - нема. Кирпичи требуются.
Кирпичи... А где их возьмешь? Они на дороге не валяются.
Мама опять к председателю.
Он пришел к нам сам. Тоже походил вокруг печи, тоже постукал молотком, покачал головой и сказал:
- Кирпичей у меня, Агриппина, сама знаешь, нет. Придется угол церкви разбирать. Все едино она, экая верзила, без толку стоит.
Мы попробовали, ничего не вышло. Церковь как железом спаянная. Щебенки наколотили ворох, а цельного кирпича ни единого не добыли.
Спасибо, дядя Еремей нас надоумил.
В лесу была партизанская избушка когда-то. Саму избушку немцы сожгли, а обгорелая печь стояла без трубы, разваленная. Вот дядя Еремей и сказал нам:
- Разберите, а я перевезу.
Мама обрадовалась:
- Как это я раньше не сообразила?
Спросила меня:
- Разбирать, дочка, пойдешь или стадо пасти погонишь?
Я подумала-подумала и решила к партизанской избушке идти. Я не люблю однообразную работу, к ней привыкаешь, и она становится неинтересной.
До партизанской избушки километров пять. Это ежели шагать напрямую по клюквенному болоту, а ежели в обход - и того больше.
Я пошла в обход. По болоту одной страшно. Там такой бурелом, местами топь, а местами такие заросли крапивы, в которых недолго заблудиться и сгинуть.
День стоял солнечный, жаркий, безветренный.
Деревья не шелохнулись.
Едва заметная травянистая тропа вилась, петляла по берегу хмурого болота, над которым всегда висело зловещее безмолвие. Оно пугало меня, напоминало пушкинское стихотворение:
Там тишина, там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит.
Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей,
Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без дверей.
А избушка, верно: без окон и дверей. Четыре обгорелых столба.
За избушкой - озеро, круглое, как блюдце, обросло ивняком, будто ресницами опушилось.
Искупаться бы в нем. Да где там... К нему не подберешься.
Присела в холодок куста, решила поесть. Достала из сумки длинный, покрытый пупырышками огурец, соль, завернутую в лоскуток, хлеб и, приминая высокую траву, заметила на земле маленький-малюсенький пузырек. Отколупнула его и застыла.
Патрон. Позеленелый медный патрон. Нестреляный, с острой пулей. Смерть. На моей ладони покойно лежала затаившаяся смерть.
Партизаны... Они здесь умирали. Их глаза последний раз смотрели вот на это небо, на этот лес, на это озеро. О чем они думали?
Зачем люди убивают друг друга? Зачем убили моего папу? Убила вот такая же смерть.
Я понюхала патрон. Ничем не пахнет. Приставила острием к виску и тут же отдернула руку. Страшно.
А партизанам... Дядя Еремей говорил, что Васятке было пятнадцать лет. Как мне сейчас. И уже воевал. Погиб. Эх, дядя Афанасий! Струсил... Жить захотелось. А я бы струсила?
Я задумалась. Когда Зойка протыкала иголкой руку, у меня сердце замерло от страха. А если бы...
Нет. Я бы ни за что не предала партизан. Пусть что угодно. Я бы лучше умерла. А Шурка?..
Почему я его больше не люблю? Хочу любить, а не люблю. Странно. Как непонятно все в жизни.
Я положила патрон в карман.
Он зарылся в уголок, притаился. Холодным острым носом прижался к моей ноге.
Смерть. Я вскочила, размахнулась - и дзинькнуло разбитое зеркало озера. По воде побежали мелкие морщины.
"Ты там не оживешь. А на земле... ишь притаился. Мишка найдет, бросит в печку..."
На дереве захохотала сорока. Послышался скрип телеги. Я спряталась в траву. Кто едет в такую глушь? Зачем?
- Дядя Еремей?..
- Я, дочка.
- Вы уже приехали?
- Приехал.
- А у меня еще не готово.
- Ничего, вдвоем сготовим скорее.
- Дядя Еремей, у вас же сенокос?
- Подсохнет малость сено, а завтра ты мне поможешь сгрести.
- А мама отпустит?
- Отпустит. Я договорился с ней.
Дядя Еремей распряг лошадь, и она смачно зажамкала сочную траву.
Мы подошли к полуразрушенной печке. Дядя Еремей погладил остатки кирпичной трубы и вдруг погрустнел.
- На этих кирпичах, дочка, я в детстве бока грел.
- Вы?!
- Да, я.
Ничего не понимая, я растерянно смотрела на дядю Еремея.
Он ответил:
- Давай разбирать.
Работал дядя Еремей быстро, а говорил медленно. Говорил, будто камни укладывал.
- Когда нас раскулачили, я совсем молодым был, а отец - старик. Меня не сослали в Сибирь, я еще в отцовском деле не участвовал. А отца сослали. И поехал я вместе с ним. Я любил отца. Крутой он был, но умный. Бывало, мне одно только твердил: учись, Еремей, учись. Богатство - дело шаткое, а ученье да ум - ох, крепкая штуковина. Не пошатнешь и не отнимешь, не сгорит и не утонет. Учись, дело надежное и всем нужное: и богатому и бедному. Да, вишь, не получилось у меня ученья-то... Добрались мы до Сибири сносно. Отец бодрился, часто говаривал: "Не тужи, сынок, начнем все сызнова, была бы голова на плечах. Старики сказывали: Сибирь - страна богатая, жить можно. Приедем, устроимся, мать затребуем".
Поначалу лес пилили, потом работали на стройке. Завод строили. Комнату в бараке нам дали. Отец повеселел, но ненадолго. Скоро он слег.
И остался я на всем белом свете один-одинешенек.
Перед смертью отец сказал мне:
"Не держи, сын, зла на Советскую власть. Тебя она не обездолила. У меня она отняла мое, а у тебя ничего не взяла, ни землю, ни волю. Живи, работай".
Похоронил я его в каменистой уральской земле, посмотрел на все четыре стороны и подался в шахты руду добывать...
Дядя Еремей достал кисет, скрутил большую папиросу, прикурил, затянулся, положил папиросу на чурбачок, поплевал на руки, взял красный от кирпичной пыли топор.
Печь разбилась легко.
- Вернулся я в деревню как раз накануне войны. Денег у меня было много. Думал: отдохну лето, насмотрюсь на родные места и махну в город. Отвык я уж от деревни-то. Ан нет, не тут-то было. Война началась. На фронт меня не взяли из-за ноги. Придавило мне ее малость на Урале в шахте.
Вскорости немцы пришли к нам в деревню. Пришли неожиданно, тихо, словно бы и не война. Приехали и, ясное дело, сразу ко мне. Обиженный властью. Старостой будешь. Я отказался. Избили они меня, крепко избили. Не припомню, как я к себе в баню уполз. Я тогда в бане обосновался...
Очнулся на полу. Горит лампа. На пороге сидит какой-то человек, бледный, небритый, в разодранной гимнастерке. Сидит и срывает с руки окровавленную повязку. Я обрадовался - свой. Гляжу на него, а ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. Пить хочу, а язык дубовый. Он догадался. Зачерпнул в кружку воды, напоил меня. Смеется: "От какого, говорит, дурья башка, хорошего места отрекся".