КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК - Страница 22
– Это смешно, Александра Павловна…
– Насчет Павловны мы еще поговорим, – резко сказала Александра. – А если смешно, то и посмейся. Лизка – девка замечательная, но с идеей в голове. А ты не Клинтон и не Павел Буре. Меня она одарила Моникой, а эту козявку-игрунью – Курниковой. Вон там наклеена эта обирала с голыми ногами среди барбюшек и симпсонов нашей Полли. Правда там есть еще и Абдулов, Александр, но это по-глупости…
– С тобой все в порядке? – поинтересовалась Полина, подпрыгнула и снова опустилась в шпагат.
Минуты три она сидела в шпагате, не однажды доставая лбом пола, явно посвящая свои поклоны портрету Моники. Потом вскочила.
– Это не я, – заявила Полина. – Это Александра с Лизаветой молятся святой Монике.
– Вот вредина! – рассердилась Александра и, видно, что всерьез.
И тут она принялась будто бы оправдываться перед Соломатиным. Да, она не разорвала подаренный ей портрет, а скотчем прикрепила его к стене. Чтобы взглядывая на него иногда, подумывать о женских удачах и неудачах в нынешние времена. Дальше Соломатин выслушивал то ли соображения кузины Елизаветы, то ли изложение ее «идеи в голове» в восприятии Александры Каморзиной. Женщина, по этой «идее в голове», так уж выходит по мировому устроению, хотя и имеет удовольствия, существо все же страдальческое. Успехи в пору матриархата или в резервациях амазонок были скоропроходящие. Даже блистательная Скарлетт О’Хара в отношениях с ураганами эпохи и Кларком Гейблом (тут в суждениях Александры либо Елизаветы начиналась мешанина или ерундовина, какую Соломатин решил воспринимать без критик), даже Скарлетт О’Хара была страдалицей. И потому им следовало рассчитывать лишь на свои женские особенности и предназначения. Для горящих изб у нас хватало пожарников. Примеры Анки-пулеметчицы и героинь-трактористок, с рекордами собиравшими сахарную свеклу, Елизавету (и надо полагать, Александру) не вдохновляли. В фотомодели или в звезды – дорожки вели кривые и заметенные поземкой. В леди Д. у Елизаветы и Александры пробиться не было возможности. Что уж тут говорить о Монике Левински. Ее восхождению к славе и деньгам российским барышням оставалось только завидовать. Даже если бы случилась у кого-либо из них удача в отечественном Овальном кабинете, об их пятне узнали бы лишь трое охранников, ни в какие ТВ-программы их морды бы не допустили, при лучшем же исходе – всплыл бы анекдотец на пять строк в «Мегаполис-Экспресс», и все. Поэтому Елизавета решила устраивать судьбу без всхлипов и без претензий на штурм королевских или президентских покоев. По первому заходу у нее был опыт с дойче гражданином Гюнтером Зоммером (вроде того фамилия), фирмачом. Шустрый такой Гюнтер, подвижный, веселый, добрый в своем роде, не совсем старый, чуть больше сорока. Только что лысоватый. Он уже года как три имел в Москве бизнес и на каком-то фуршете Лизавета ему приглянулась. Относился он к ней, можно сказать, классно, водил в рестораны, подарки делал не из пустяшных и по существу жизни. Но в отношении юридически долгосрочных решений колебался, чем Лизавету удручал. И пришлось ей применять уловки. Простенькие, но кому-то создавшие и удачи. Сама к дням любви приносила в номер Гюнтера презервативы, при этом прокалывала их штопальной иглой… Тут Соломатин не сдержал моментального скоса глаз в сторону Полины.
– Какой ты, Андрюша, наивный! – рассмеялась Александра. – Да у них в школе уже в первых классах просвещают про эту технику безопасности!
– Коварный дон Эстебан, ты опозорил меня на весь Каракас! – восклицание свое Полина оснастила жестами сериальных красавиц. – И все твои жирные нефтедоллары не смогут отмыть мой позор!
Соломатину было неловко. Да что значит неловко? Положение его было глупейшее. Следовало сейчас же найти пусть и самый грубый повод (с желудком неприятности!) и покинуть не только девичью сестриц Каморзиных, но и дом с гарантийным ремонтом часов. Но то ли его опасно разморило после блинов с водкой, то ли чуть ли не болезненное любопытство возбудилось в нем, Так и остался он сидеть. Возникла загадка, и она знакомо притягивала к себе Соломатина. Нынче такая: отчего девочка-барышня-женщина из старших классов взялась одаривать постороннего мужика, помоложе годами шустрого Гюнтера, но все же – из употребленных, (а может – и младших сестер) сведениями из житейской доктрины лучшей подруги? И не так чтобы особенно внимательно вбирал в себя слова Александры Соломатин, иные мимо него, сомлевшего, пролетали. Порой он спохватывался: ах да, что-то пропустил. Но зачем он Александре? Ладно, папеньке он потребовался якобы для совета, пожалуйста, но ей-то он зачем? Ну, предположим, она болтунья и рюмку осушила, а с родственниками – скучно. Нет, нет, не в одной болтливости было дело. Что-то Александру держало в напряжении, а, возможно, угнетало или злило. Носик ее был прямой, с острым и чуть удлиненным кончиком, не то чтобы хищный, но иногда будто бы воинственный, а при некоторых движениях лицевых мышц ноздри рассказчицы чудились Соломатину злыми. «Что за чушь? – размышлял Соломатин. – Как это, ноздри и злые?» Но что было, то было. Глаза, именно ноздри и верхняя губа, чуть вздернутая и приоткрывавшая передние губы Александры, и выражали сейчас для Соломатина чувства, а может быть, и сущность старшей дочери Каморзина. В них были – то воодушевление, или даже восторг, то удивление, то страсть, то каприз, а то и злость или неприязнь к кому-то…
– Я про Елизавету, – будто бы разбудила его Александра.
10
Так вот, уловки Елизаветы к удачам не привели. Шли месяцы, проколы теперь уже вязальной спицей в резиновых изделиях продолжались, Елизавета не залетала. И не залетела. А в соображениях Елизаветы для нее были хороши как и беременность, так и появление на свет (в каком-нибудь кельнском роддоме) детеныша. Натуру Гюнтера Елизавета для себя выяснила. Конечно, он жил расчетами, но все же был скорее не повеса и прохиндей, заимевший подругу из-за эротической необходимости и по сниженным расценкам (это уже перевод Соломатиным простых слов Александры), а человек добродетельный, его посещала совесть. Если он даже не любил Елизавету всерьез, то во всяком случае привязался к ней. Не исключалось (при варианте беременности), что Гюнтер, узнав о близком своем отцовстве, возрадуется, возликует, совместит расчеты с симпатией, вступит с либер фройлен в брак (она готова была принять и лютеранство) с естественным обретением Елизаветой европейского гражданства. В случае (более вероятном), если бы Гюнтер не прослезился, не стал бы закупать коляски и чепчики, Елизавета продолжила бы поход, плод сохранила бы и родила крепыша. И опять же не исключалось, что при показе отцу крепыша (названного к тому же Гансом или, скажем, Гельмутом) Гюнтера посетила бы совесть и было бы к удовольствию сторон заключено соглашение (и подписано!) в целях благополучия ребенка. А там Елизавета посмотрела бы. Опять же она была согласна на два варианта. Первый – Гюнтер выплачивал бы, заботился (подарки) и возил сына на прогулки в Германию. Второй (более завлекающий) – перестал бы платить или что-нибудь нарушил в соглашении. Тогда в бой! Тогда скандал! Тогда бумаги в суды, в том числе и европейские. Есть же примеры. Судится некая дама, из актерок, с парижским обывателем по поводу жизненного устройства дитяти. Интервью, фотографии, голодовки в надежде на сытые ужины, плачи на слуху двух континентов, президенты обеих стран с глазу на глаз обсуждают судьбу дитяти. Потом, глядишь, выйдет книга предварительных воспоминаний. Не Моникин случай, но все же. Елизавета и к нему была расположена.
Но увы! Увы! Не залетела. Плацдарм для дальнейших решительных наступлений и одоления цитадели не был завоеван. (Тут, возможно, был использован словарный запас паспортного отца Елизаветы, отставного капитанишки). А Гюнтер, закончив дела, убрался в родной Карлсруэ, ничем барышню не обнадежив. Кстати, о проколах штопальной иглой, а потом и спицей Гюнтер знал. И одна из закадычнейших подруг Елизаветы ему рассказала («Не я! Не я! – сейчас же вскричала Александра. – Неизвестно, зачем это дурехе понадобилось…»). И сам Гюнтер догадался о простодушном приеме, не лопухи же немцы, и вовремя принял меры самообороны. О чем перед убытием в Карлсруэ поставил Елизавету в известность. Сказал, вкушая при этом с Элизой шампанское, что он на проколы нисколько не обиделся и что ему даже симпатична ее романтическая шалость. Но он был уже отрезанный ломоть.