Камера смертников - Страница 57
Когда Семен проснулся, вокруг царила густая темнота. Открыв глаза и не увидев света, он поначалу испугался, решив, что ослеп. Но потом услышал над головой скрип половиц под шагами, уловил сыроватый запах земли и деревянных кадок, проморгавшись, различил серые полоски пробивающегося света по краям лаза и понял, что его перенесли в подпол, спрятав подальше от чужих глаз.
Протянув руку, нащупал доски стенки подпола и, уцепившись за них, сел. С радостью отметил, что голова не кружится и появилось желание есть: кажется, съел бы черта с рогами, только подавай. Однако тело болело, словно его били палками, пульсирующими толчками боль растекалась по жилам, терзая каждую мышцу, заставляя сквозь зубы тихо стонать и покрываться липким потом слабости. Да, пожалуй, в таком состоянии ему действительно не одолеть пятнадцать верст до города, а никто не повезет ни на лошадях, ни на машине. И есть ли в деревне лошади? О машинах и говорить нечего.
Сколько он проспал – час, сутки, двое? Выкидывает с ним шутку за шуткой пребывание в лагере и камере смертников, но от этих шуток хочется выть и плакать, колотя себя по обстриженной голове слабыми тощими кулаками. Как быть теперь – ждать, пока вернутся силы, и идти в город, на Мостовую, три, или искать другой выход из создавшегося положения?
Хорошо, предположим, он встанет и через неделю будет в состоянии добраться до города. В ночь побега его вела счастливая звезда, подстегивала жажда жизни и свободы, заставляя собрать последние силы в отчаянном рывке на волю. Сейчас, чудом попав в тепло и относительную безопасность, глупо рассчитывать с легкостью повторить проделанный путь.
Документов у него нет, и можно стать легкой добычей первого же встречного полицая или немца, поскольку оружия тоже нет, а надо идти по дороге, ведущей в город, на которой наверняка расположены контрольные пункты. Лесом ему не выбраться, да и пока он будет здесь лежать, стараниями доброй крестьянки набираясь сил, вскроется ото льда река. Лодки нет, бродом не перейти, так как еще холодно, а связать плот для переправы опять же не хватит сил. И вообще, стоит ли соваться в лес? Встреча в нем с немцами или полицаями означает неминуемую смерть – кто в это лихое время станет слушать и разбираться, как ты оказался в лесу или почему вышел из него прямо на посты?
Начать расспрашивать означает вызвать к себе подозрение, а люди в лихое времечко и так насторожены выше всякой меры. Да и не знаешь, на кого нарвешься на улице, а вид у Семена, прямо скажем, не самый лучший – ссадины и кровоподтеки заживут не скоро, а с разбитым лицом и думать нечего свободно разгуливать по городу и дорогам.
Стукнула крышка откинутого люка подпола, и по глазам резанул свет каганца, показавшийся нестерпимо ярким. Вниз спустилась хозяйка, прижимая одной рукой к груди глиняную миску с куском хлеба и вареными картофелинами, а другой держа коптилку.
Ну, предположим, он пойдет по дороге, сумеет выкрутиться при проверке документов и доберется до города. Где там Мостовая улица?
– Отудобел? – присаживаясь на край грубо сколоченного топчана, служившего Семену ложем, спросила она. – Морока на тебя нападает, оголодал. Я уже боялся, не повредился ли головой? Кричал ты страшно, как обеспамятел, пришлось сюда отнести. На-ка вот, ешь.
Она сунула ему в руки кусок хлеба и очищенную картофелину. Слобода взял и, кляня себя, жадно впился зубами в дразняще пахнущий хщеб.
«От себя отрывают, – подумал он, – чем отплачу за добро, чем? Сейчас хлеб наравне с жизнью...»
– Лекарства бы тебе надо, – глядя, как он ест, горестно вздохнула хозяйка. – Да где их теперя взять? Слышь, Семен, а что за дело у тебя в городе-то?
– Почему вас это интересует? – насторожился пограничник, перестав жевать.
– Да ты больно шибко убивался в беспамяти, все об каком-то Андрее говорил, – она не отвела взгляда, и он обмяк, откусил от картофелины, раздумывая, как ответить.
– Важное дело, очень важное. Не только мое, военное, – наконец сказал Слобода.
– Может, Таньку мою послать? – несмело предложила хозяйка. – Ты не гляди, что мала ростом, ей уж семнадцатый пошел. Староста наш, Трифонов, мужик свойский, мы его сами выбирали, он ей записал тринадцать, чтобы не угнали к германцам. Попрошу, он поможет. Оне с моим мужем друзья были, да на войну только мой пошел, а Трифонов остался – одноногий он, еще с Первой мировой, будь она неладна, а Танька сходит, здешних немец в город пускает. Доверишься?
Семен задумался. Конечно, местная девчонка, да еще не выдавшаяся росточком – видно, пошла в мужа хозяйки, – вряд ли вызовет подозрение у немцев и полицаев. Это, пожалуй, выход. Но надо решить, как ей поступить в городе? Придется дать адрес явки и пароль, научить, как провериться, прежде чем постучать в нужный дом, что говорить, а о чем умолчать. Если ей действительно семнадцатый год, поймет, какое дело доверено и что за это с ней будут вытворять немцы, если дознаются. Не хочется рисковать чужой, совсем еще молодой жизнью, но что остается?
– Хорошо, позовите ее.
Взяв девушку за руку и усадив ее на край топчана, Слобода помолчал, собираясь с мыслями. Потом сказал:
– Город знаешь?
– Немного, – оробев, тихо ответила Таня.
– Надо найти Мостовую улицу, дом три. Там спросить дядю Андрея...
Танька ушла в город через день. Семен, с нетерпением ожидавший ее возвращения, потерял покой – дойдет ли, не остановят ли на дороге, найдет ли дом на Мостовой улице, поверят ли ей там? От этого зависело столь многое!
И жалко девушку – маленькая, худенькая, похожая в своих старых широких платках на замерзшего нахохлившегося воробышка, – она должна делать суровое дело, которое зачастую оказывалось не под силу и крепким мужикам, ломавшимся от нервного напряжения постоянного ожидания опасности и провала. Кабы не беда у него с лицом да слабость, не дающая возможности самому отправиться в город, ни за что не взвалил бы на ее плечи такого непосильного груза.
А теперь казни себя не казни, надрывай себе душу размышлениями или не надрывай, но дело уже сделано – пошел человек на явку, указанную перед смертью переводчиком Сушковым. Уцелели там, на явке, те, кому надо говорить пароль? Начальник СС и полиции Немежа не зря ел свой хлеб – Семен убедился в этом на допросах, когда немецкий следователь, рисуясь перед смертником и зная, что тот уже не выйдет за стены тюрьмы, разве только его повезут в Калинки на казнь, говорил о городском подполье, называя имена, явки, подпольные клички, и с издевательской ухмылкой добавлял:
– Но вы туда не ходите, мы их уже повесили.
Какое нескрываемое торжество слышалось в его голосе, как горели садистским огнем глаза, как он упивался своим могуществом и властью над жизнью и смертью жителей города. Иногда следователь не рисовался, а буднично делал свое дело, но по тому, как он ставил вопросы, Слобода понимал: эсэсовец знает очень многое, и единственный выход – молчать, как бы тебе ни было больно от ударов резиновых палок и подвешиваний под потолок за вывернутые за спину руки, от пересчитывания ребер коваными сапогами и вливания в рот соленой воды.
И он вел свою маленькую войну на огромной и страшной войне, считая передним краем молчание под пыткой в кабинете с зарешеченными окнами, выходившими во двор мрачной тюрьмы СД.
Если бы можно встать и легко пойти в город самому, отыскать там нужную улицу, постучать условным стуком в окно явки и назвать пароль!.. Душа тогда осталась бы на месте, не тянулось так медленно время, не прислушивался бы к каждому шороху наверху, гадая – вернулась или нет? Как же томительно ожидание!
К вечеру он попросил у хозяйки бумагу и карандаш. Та принесла замусоленную школьную тетрадку с тремя оставшимися листочками в клеточку и огрызок синего карандаша. Остро заточив его, Семен при свете коптилки мелким почерком написал обо всем, что произошло с ним, начиная с двадцать второго июня сорок первого. Мысли путались, слова не хотели выстраиваться в гладкие фразы, приходилось экономить место и писать сжато, упоминая только о самом существенном. Но все равно получилось длинно и едва хватило бумаги, даже исписал обложку.